Волчица
Шрифт:
Может быть, это была просто бессмысленная выходка пьяного, может быть зверская шутка, но ведь народные кумиры разбивались нередко и ради меньшей причины. Другая, на месте Волчицы, рисковала бы, может быть, быть изорванной в клочки обезумившей, обманувшейся чернью. Но Леони не потеряла присутствия духа.
– Mapия-Антуанетта! – воскликнула она, указывая на ярко-красные ленты у себя на вороте. – Да, Mapия-Антуанетта, с перерезанным горлом! Так всегда должны бы одеваться королевы!
Восторженные крики раздались громче прежнего. Все, кто до сих пор сохранял еще тень самообладания, уступили общему порыву ярости, и зловещий эпитет, пущенный вход Головорезом, перешел в какой-то рев ненависти и остервенения:
– Сделаем ей утренний визит! и булочнику тоже! и булочному мальчишке! К заставе! В Версаль! Ведь всего четыре мили, братцы! Идем все в Версаль!
Глава двадцать пятая
А где же был ее дорогой Арнольд в
Один человек влияет на умы своих современников словами, другой – пером, третий ведет их на поле брани. Но от времени до времени появляются личности, соединяющие в себе все эти таланты, подобно Монтарба, который был в одно и то же время и оратор, и писатель, и воин. Для такого человека политические сотрясения представляют прекрасный случай выдвинуться вперед и приложить к делу все свои способности, хотя, в конце концов, он обыкновенно бывает вынужден уступить свое место какому-нибудь солдату с железной волей, который не силен в диалектике, но за то понимает инстинктивно, что никаким доводам не устоять против хорошо вооруженной стотысячной армии.
И так, граф Арнольд, сделав нужные распоряжения, осмотрев баррикады и поставив Леони во главе движения, поспешил в клуб якобинцев – члены которого обыкновенно собирались после обеда – с намерением закончить словами, начатое руками дело. Появление бывшего аристократа всегда производило сильное впечатление в среде этих авантюристов. Несмотря на то, что они все были французы, они смотрели на него с безмолвным восторгом, когда он садился на свое место, и слушали внимательно, когда он вставал, чтобы произнести речь. Как и в большинстве других собраний, управляющих судьбами народов, ни в наружности их членов, ни в их действиях, ни в самом помещении, не было ничего особенного, выдающегося. Как и везде, были скамьи, была трибуна, и хотя все, по-видимому, собирались для одной великой цели, для одного общего дела, замечались фракции, представляющие собой более умеренные и крайние мнения – мнения на правой и левой стороне.
Одна особенность, впрочем, довольно занятная в эту эпоху неограниченного господства моды, отличала якобинцев; все они не носили пудры и волосы их свободно падали по обеим сторонам лица; в этой особенности они видели признак свободы, отсутствия предрассудков и стеснения, но она была зато первым шагом к заискиванию перед санкюлотами, которое окончилось царством «Террора и необъяснимым подчинением общества низшим из низших».
Если в характере Монтарба было – вечно играть роль, то он, по крайней мере, так хорошо входил в нее, что обманывал не только других, но иногда и самого себя. Он вошел теперь в помещение клуба в обыкновенном, повседневном костюме гражданина, но за поясом его торчали пистолеты, а в руке был кинжал. Высоко подняв голову и сверкая глазами, он прямо направился к трибуне, взошел на нее и тотчас начал речь, как бы под влиянием сильного возбуждения, которое оказывает столь различное действие по обе стороны канала, отделяющего Англию от Франции.
– Аристократы былых времен, – начал он, швырнув свой кинжал на середину комнаты, – имели обыкновение бросать стальную перчатку, в виде вызова врагу. Вот мой вызов, граждане! Он означает войну на смерть. Войну против тирана в его дворце, против притеснителей в их палатах, аристократов в их наследственных замках и наемных убийц, позорящих собою мундир французского солдата! Войну возмездия, войну истребления, в которой не будет ни пощады, ни помилования. Мы медлили слишком долго – и враги воспользовались нашим бездействием; мы были слишком умеренны в своих требованиях – и они уверовали, что требования эти не серьезны и что мы удовольствуемся обещаниями, когда нам нужно хлеба! Но французский народ пробудился, наконец, от векового сна, подобно проснувшемуся льву; он потрясает своей могучей гривой, расправляет плечи, выпускает когти и вдыхает аромат крови, которым пропитан воздух, между тем как пустыня содрогается от его рыка. Но, довольно образов, довольно метафор! Я обращаюсь к своим соотечественникам, отличающихся, как известно всему миру, от остальных наций солидными свойствами ума, настойчивостью и спокойным,
«Мы французы. Кто из нас не помнит истории своей страны, кто не знает стольких унижений и насилий, которые привели наше дорогое отечество к его теперешнему положению? Зачем говорить о темных веках? Из мрака их возникла искра света. Зависть королей вызвала борьбу наций, битвы, вторжения, нашествия, а с ними – обмен идей. С распространением познаний, люди научились задавать себе вопрос – почему и зачем?»
«Перейдем к новейшим временам. Всего столетие тому назад, Ришелье очистил французское дворянство от плевел, дерзавших восставать против своего короля; и войны фронды доказали только бессилие аристократии, которая, не опираясь на народ, восставала против власти, даровавшей ей жизнь. Оскверненное дворянское достоинство стало выражать ни что иное, как наследственное рабство, а Людовик XYI, сидя на престоле Франции, возомнил себя богом, и не без основания! Министры предупреждали его желания с раболепством турецкого визиря перед своим падишахом; Кольбер и Лувуа высасывали кровь Франции и превратили ее в бездыханное тело! Течение прогресса остановилось, торговля встала, промышленность была парализована – и все ради интересов одной семьи. Жизнь людей, честь женщин, опустошение целых округов, зависело от состояния здоровья золотушного мальчика или каприза своенравной девчонки. Война, и везде война, со всеми ее опасностями, даже неразделяемыми теми, ради кого велась она! Казалось, что народ – недвижимая собственность монарха, нечто вроде стад древнего патриарха, приносимых им в жертву ради удовлетворения своего суеверия и умиротворения разгневанных небес!
Таким образом, граждане, возникло великое движение. Страдания навели на размышления – и размышления эти, вместе с порожденными ими выводами, выразились в словах. Фенелон, Бейль, Сент-Эвремон подвели рычаги под зловредную массу, а Вольтер дал ей тот последний толчок, от которого она скатилась в бездну. Другие писатели, по другим отраслям, проводили те же принципы, писали в том же духе. Политическая свобода и политическая экономия шли рука об руку. «Жить и давать жить другим», казалось столь же применимо к свободе отдельных личностей, как и государственных учреждений. Развитие путей сообщения повлекло за собою развитие знати – и в то время как точные науки предпринимали каждый день новые исследования, делали новые открытия, – не могло оставаться без рассмотрения, анализа и критики и искусство управлять народами. Люди писали в уединении кабинетов, но творения их читались целым светом. Весь мир обсуждал идеи справедливости, добра, веротерпимости, равенства, братства, одним словом все пункты нашей великой хартии, которой предстоит отомстить за попранные права человечества! Я не стану напоминать вам, граждане, обо всех перенесенных нами унижениях. К чему говорить о ярме, которое мы сбросили, когда следы его огненными буквами позора начертаны на наших шеях? Мы перенесли неравенство налогов, неравенство прав, неравенство труда, вознаграждения и наказания; перенесли бы неравенство и в могиле, если бы не неумолимые законы природы!..
Многое совершено нашими собственными усилиями, на нашей памяти, но многое еще предстоит совершить. Мальзерб, этот кроткий философ и ученик Жан Жака Руссо, мечтал и строил планы, но не действовал. Тюрго, с его возвышенными стремлениями, ясными взглядами, остроумными воззрениями, со всей своей честностью и прямотой, не мог ничего сделать против упорного сопротивления дворянства и духовенства. Теперь пришла очередь судить Неккера. Я не стану говорить ни за, ни против него. Я скажу только:
– Неккер на скамье подсудимых – и буду ждать вашего приговора.
Послышались шумные восклицания; поднялась целая буря; якобинцы кричали, бесновались, вскакивали на скамьи, потрясали сжатыми кулаками.
– Долой Неккера! – слышалось отовсюду.
– Долой министров – короля – духовенство – армию! Долой все!
Монтарба хорошо знал слабые струны своей аудитории. Он мог разыгрывать на них, как музыкант на своем инструменте. Теперь слушатели его были разгорячены и размягчены: настала удобная минута, выковывать их в какую угодно форму.
– Довольно! – воскликнул он. – Решение верховного судилища неизменно. Нация произнесла свой приговор. Неккер обвинен. Долой его! Но, слушайте дальше. Хотя швейцарец ничего не может привести в свое оправдание, он имеет право на снисхождение. Он может сказать, что он – ничто иное, как швейцар – привратник, наемный слуга, которому платят за выполненные приказания и за ложь, которую он говорит от имени своего господина. Но неужели правосудие так слепо, что оставит без внимания этого господина? Неужели рука его так парализована, что не в состоянии взвесить его виновность на своих весах? В моем обвинительном акте есть другой пункт, граждане. Я обвиняю еще одного преступника – и снова жду вашего приговора. Я возвожу обвинение на одного из Бурбонов за посягательство на жизнь своей нации… Я обвиняю Людовика XVI в измене Франции!