Волчий Сват
Шрифт:
Кто-то нес и еще что-то более охальное. А тот молодяк, что было вступился за него, отворотившись, глядел в окно, делая вид, что ничего вокруг не замечает. Кажется, он даже изображал скучливую дремность, которая поражает его сверстников, когда они, сидя на инвалидских местах, не хотят замечать, что рядом стоит древняя старушка или одноногий дед.
По косой переходя проспект, он чуть было не напоролся на еще одну неприятность: гаишник поднес свисток к губам, но, видимо, угадав, кто идет, жезлом махнул: мол, идите, путь свободен. И хоть этим чуть разбавил загустевшую было в горле горечь.
Когда Алифашкин поравнялся с той самой «зеброй», которую совсем недавно пересек, то увидел то, что втайне опасался, хотя и желал для убедительности
Он поворотил назад и на Предмостной площади унырнул под землю, отметив, что машины его у подъезда уже не было. На этот раз купив билет, Николай Арефьич уже на правах полноправного пассажира проехал две остановки и вышел наружу у памятника Ильичу. Только этот, в отличие от того, предобкомовского, внушал суровую непоколебимость, и Алифашкин разом отсек раскаянье, что нет-нет да и закрадывалось в душу. Ведь в свое время он мог бы объединить две должности первого секретаря и предисполкома. Тогда такая тенденция практиковалась. Но, до этого шлепнув языком, что он против совмещений, Николай Арефьич посчитал неудобным идти на попятную. Тем более погано было видеть, как многие, словно их судьба была редисом, обнаруживали, что даже при самом незначительном надрезе под красным победоносно торжествует белый цвет.
Нет, он не был фанатиком убеждений, ибо обладал здоровым цинизмом и всю жизнь славился демократическими замашками. Правда, не в тех личных мелочах, в которых его порой въедливо уличали. Он придерживался мнения одного знакомого священника отца Феофана, который при подпитии обобщил отношения обеих идеологий: «Служитель может быть далек от убеждений, которые ему приходится исповедовать».
Но еще по двум причинам ел его горло спазм. Во-первых, унижала та кратковременность, в которую вместилась его судьба побыть первым, почувствовать настоящим хозяином, познать блага, недоступные простым смертным, ощутить причастность к тайнам, которые теперь, как потроха рыбы кровеня, будут вскрыты и предъявлены всем и каждому; не выработать ему и ту, подражаемую более мелкими начальниками походку, этакую вальяжно-барственную; именно ее успешно демонстрируют гаишники, когда направляются к шоферам-нарушенцам. Он же так и останется, как прозвал его в свое время Протас «Коленком-бегунком» или еще, как дразнили в детстве – Клюхой. Потому не освоить ему той самой, начальственной походки. Второе, что его угнетало все последние дни, когда он один сидел в пустом кабинете, это то, что почти никто ему не звонил. Даже Мальвина Мутко – его первая любовь, с которой он всю жизнь поддерживал ничему не обязывающие отношения, и та не удосужилась снять трубку и просто так, подначить его, что ли; словом, разбавить ту горечь, которая сейчас копится под горлом.
Алифашкин воздел взор. Ильич мудро каменел на фоне белого пейзажа. Белого оттого, что небо в тот час было выцветшим, как флаг, кем-то из нерадейцев брошенный без призора на многие годы. И сходством с лохмотьями, которые отслоились от изжеванного ветром полотнища, был пролет двух белых птиц: поздние чайки то были или голуби, Николай Арефьич не разобрал, потому как в тот же момент белизну перетекла, штрихуя небо чернью, длинная вереница воронья, тянущаяся за Волгу.
– Рано летят, – сказал невесть как оказавшийся рядом с Алифашкиным старичок с аккуратным неброским седовласием. – Значит, перемена погоды будет. – Он какое-то время помолчал, потом добавил: – Да и мой барометр кой уж день уснуть не дает.
Мимолетно кинув взор на его обутку, Николай Арефьич заметил, что у дедка не было обеих ног.
– Вот, аккурат, тут меня и садануло. Вьюжища была. А я весь испариной исходил.
Он уронил себя в короткую думу, потом произнес:
– Вон там, – кивнул он в сторону Волги, – под горкой меня и кромсали врачи. Без всякой заморозки. По живому…
«По живому! По живому!» – вдруг
А воронье по небу все летело и летело. И от него мерк свет. И взору набивала оскомину это мелькание. Но опустить глаза было невмоготу. Они жаждали света. Пусть даже линяло белого, как флаг, обтрепавшийся на ветру и напоминающий тот, который вывешивают при сдаче позиции.
Часть I
В лесу, на первом снегу, который зовется порошей, видел я множество следов, оставленных птицами и зверями, и среди них узорные бисеринки, которые остаются там, где пробежит мышь. Эти следы мне нравятся больше всего, потому как ни у кого из людей не вызывают охотничьего азарта и порождают в человеке благодушие созерцания природы.
Глава первая
1
Был зимний Никола, который в народе называют Волчий Сват, поскольку бирюки об ту пору водят свои тайные гулёбные дружбища, и Клюха страсть как гордится, что родился именно в это время, когда чуть подпитые взрослые говорят хмелинными от недомолвок иносказаниями.
– Н-ныне, если и не-не свербит, то у ста-у старой вербины, о как-о какую прошлолетошный бык не-не чесался.
Это ведет свою заичность дядя Гараська Зыкун. И у Клюхи всегда вызывает смехоту, как он это делает. Ставит локоть на стол, ращеляет пальцы растопыркой и потом за них пытается спрятать свое лицо. Видимо, такое исхитрение, как ему кажется, делает более плавной его скачковатую речь.
Гараська страсть как не любит, когда кто-то пытается подсказать невыговариваемое им слово, потому в то время, когда он пытается осилить какое-нибудь междометие из двух букв, все смиренно сидят и молча переживают его упрямую тщетность.
У Клюхи же, видимо, как и у всех, тоже подложечно бьётся подсказка, как селезенка у скачущего жеребца, но она исчезает тогда, когда он замечает, как Гараська мечется языком за рогаткой растопыренных пальцев. Тогда он тоже кидает к лицу руку, но только затем, чтобы закрыть ладошкой не к месту лыбищийся рот.
Но вот что удивляло, на базаре, где дядя Гараська торгует разным сбоем: требухой, печенкой, ножками и свиными головами, он совершенно беззаично зазывально поет:
– Кому хвосты, каждый по полверсты?
Или что-нибудь такое скороговористое:
– Тесто мяли, зипун украли, бери шкуру на нову шубу!
Это он предлагал овчину, кинутую ему бойщиками вместе с гуськом.
Больше же всего в день своего ангела Клюха любит, когда кто-то из гостей, да тот же Гараська, хотя он и не чужой, а родный брат отца, требуют его дневник, чтобы полюбоваться отметками, которые там, как звезды по небу рассеяны. Преобладают, конечно, пятерки с четверками, потому Клюха блаженно переживает тот момент, когда чтение дневника начинается с обложки:
– Ну что тут Алифашкин Николай положил на алтарь Отечества?
Такой высокопарный слог принадлежит старшему лесничему Денису Власичу Вычужанину – отцову начальнику и призорцу, потому как никто чаще его не бывает на кордоне. И не просто по лесхозным делам, но и так, для отдохновения души, как он признается.
– Ты у меня Арефий Кирсаныч, как талисман, – говорит он отцу. – Побываю у тебя и душой отойду, и тогда можно со спокойной совестью в райком на проегон ехать.
В ту пору Клюха еще не знал, что за страхоту из себя представляет райком, а вот слово «проегон» он уже по-другому произносил. Матерно получалось. Хотя и по-взрослому солидно.