Волчья шкура
Шрифт:
Мы опять умолкли и принялись сосать свои трубки. Мы оглянулись назад, в ледяные дали минувших лет. Мы видели волка, рыскавшего вокруг деревни. Слышали вдалеке его ночное завывание. А тишина сидела на столе, и Невыговоренное, как слюна, капало у нее изо рта и пряло нить, алую нить, что тянется по белу свету: кровавый след, теряющийся в бескрайней дали.
— Тогда, — сказал старик Клейнерт, — было точно так же. Там теленок, тут свинья — вот и все. Там след и тут след — вот и все. По ночам вой, по утрам кровавый след — вот и все.
Из посеребренного
— Может, полсотни лет назад! — сказал Хакль. — Полсотни лет назад всякое могло случиться.
— Волки не вымирают, — сказал Франц Цопф. — Они так и шныряют через границу.
Жандармы и егеря отправились на поиски. Шли в лес по его следу, устраивали травлю, обкладывали его со всех сторон. Но в сумерках кровавый след терялся среди деревьев. К тому же его запорошило снегом. И запорошило сном! Никто так и не убил волка в Тиши.
— Но, — сказал старик Клейнерт и поднял палец, — тогда дело было еще далеко не так худо. Тогда он драл только скотину. К нам, людям, он в то время относился с почтением.
И тут волк как живой встал перед нами и оскалил зубы (на западном или восточном краю деревни, кому как правится). Налитыми кровью глазами он смотрел на нас, и пена стекала из его пасти. Но в эту минуту помощник жандарма Шобер поднялся с места и вытащил из кармана монету.
— Надо мне наконец опробовать этот автомат, — сказал он.
И бросил монету в музыкальный ящик.
В пятницу жизнь уже шла своим чередом. Начнем с того, что с матросом случилась неприятность, и виновато в этом было, наверно, то Невысказанное, что по-прежнему сидело в засаде. Матрос знал, что оно там, знал и то, что в наших хмельных мозгах оно принимало образ волка, и, хотя это раздражало и беспокоило его, испытывал жестокую радость при мысли, что оно угрожает нашей деревне. Но это и все. Как поступить, ему было неясно. Он ждал, сам не зная чего, и еще ждал двух парней с кирпичного завода Плеши, которые обещали зайти за горшками. Их (горшки) надо обжечь как положено, а они (парни) хотели прийти в обед; это значит, что они придут, когда им вздумается, и, следовательно, он не волен распорядиться своим временем.
Матрос брался то за одно, то за другое и в конце концов стал листать календарь. Он обнаружил, что все истории уже давно прочел и все загадки (по крайней мере в календаре) разгадал. А поскольку был только февраль и следующий календарь еще даже и не печатался, он решил слазить на чердак, где лежала целая стопка календарей за прошлые годы. Матрос поставил лестницу, влез наверх и закрыл за собою крышку люка. С одной стороны на чердаке лежало сено, с другой был свален разный хлам. Матрос почувствовал запах пыли. Он вошел в этот запах, как в потусторонний мир, запутался в паутине прошлого, в которой годы висели, как дохлые мухи. Сено шуршало у пего под ногами. Трава умершего лета щекотала его. Он чихнул, и слезы умиления навернулись у него на глаза,
На одной из балок лежали календари. Матрос сел и принялся неторопливо разбирать стопку. 1952 — 51–50 и 49–48 — 47. Эти календари он сам покупал и сам складывал здесь, но под ними лежали другие, и он только сейчас их заметил.
(На обложке портрет величайшего полководца всех времен.)
Он взял тоненькую тетрадь и раскрыл ее, вернее, она сама раскрылась, так как между истрепанными пожелтелыми страничками вместо закладки лежал сложенный листок бумаги.
И в это мгновение что-то произошло, что-то похожее на взмах крыла или взмах призрачной руки, снаружи коснувшейся крыши. И тут же сквозь дыру в дранке просунулся длинный палец, указывая на вышеупомянутую закладку, узкая полоска золотого, сверкающего света — на дворе проглянуло солнце.
Матрос уставился на этот вырванный из тетради листок, на котором трепетал солнечный зайчик, вдруг увидел, что он весь покрыт карандашными каракулями, и узнал руку отца.
Он разгладил листок — солнце тем временем снова спряталось и его лучи растворились в сумраке — и стал разбирать бледные робкие каракули.
Старик пытался написать письмо. Неуклюжим, но педантично аккуратным почерком он всякий раз начинал сначала и потому накропал всего несколько фраз.
«Мой горячо любимый сын! Не знаю, дойдет ли до тебя это письмо…
Мой горячо любимый сын! Если ты когда-нибудь прочтешь яти строки…»
Потом немного больше:
«Мой горячо любимый сын! Я не знаю, дойдет ли до тебя это письмо. Я даже не знаю, надо ли мне его отсылать, потому что, как я слышал, все письма вскрываются…»
У матроса пересохло во рту, сперло дыхание в горле, и ему показалось, что под кожей у него нет ни костей, ни мускулов и что весь он набит морской травой.
Он перевернул этот убогий листок и на обороте увидел (снова):
«Мой горячо любимый сын! Когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет среди живых…»
В ушах матроса вдруг что-то зажужжало, это было похоже на жужжание каких-то насекомых; оно приближалось, нарастало, делалось все громче и громче и, наконец, стало уже нестерпимым, как овладевшее им напряжение.
Матрос встал на ноги, набитые морской травой (так, словно ему надо было «выстоять»), и прочитал:
«Мой горячо любимый сын!»
А дальше было написано:
«Случилось нечто ужасное…»
Вот оно самое!
Жужжание смолкло возле дома. Послышались голоса, это парни прикатили на машине. Дрожащими пальцами матрос сунул листок в карман и спустился в сени.
— Вот и мы, — сказали парни. Они ждали, стоя в дверях.
Матрос убрал лестницу.
— Так, значит, это вы, — сказал он. Как во сне, он вышел на двор, где стоял заляпанный грязью грузовик, и добавил:
— Ваше счастье, что земля опять промерзла, неделю назад вы бы тут не проехали.