Волхв
Шрифт:
Я заглянул ему в лицо, теперь подчеркнуто вежливое, и тихо спросил:
— Почему именно я?
— А почему все остальные? И все остальное?
Я указал ему за спину, на восток.
— Все это — затем лишь, чтобы преподать мне урок теологии?
Он поднял руку к небу.
— Думаю, вы согласитесь, что некий бог, который создал бы все это затем лишь, чтобы преподать нам урок теологии, страдает безнадежным отсутствием чувства юмора и фантазии. — Помолчал. — Если хотите, можете вернуться в школу. Возможно, это самое мудрое.
Улыбнувшись, я покачал головой.
— На сей раз я разгрызаю зуб.
— На сей раз
— Во всяком случае, теперь я догадываюсь, что все ваши игральные кости налиты свинцом.
— Значит, вы никогда не выиграете. — И поспешно продолжил, словно переступил запретную черту: — Вот что я вам скажу. Существует лишь один правильный ответ на ваш вопрос, и в широком смысле, и в том, что касается вашего пребывания здесь. Я привел вам его, когда вы впервые у меня появились. Все — и вы, и я, и различные божества — рождено случайностью. Больше ничем. Чистой случайностью.
В его глазах наконец засветилось что-то искреннее; я смутно понял, что домашний спектакль не сработал бы без моего неведения, моего образа мыслей, моих пороков и достоинств. Он поднялся, взял бутылку бренди, стоявшую у лампы на столике рядом. Наполнил мой бокал, плеснул себе и, не садясь, предложил тост.
— Чтоб лучше узнать друг друга, Николас.
— За это и до дна не грех. — Я выпил, осторожно улыбнулся. — Вы не закончили свой рассказ. — Как ни странно, он будто опешил, точно позабыл, о каком рассказе идет речь, или решил, что дальше мне слушать неинтересно. Поколебавшись, уселся.
— Хорошо. Я остановился… Впрочем, неважно, на чем. — Пауза. — Перейдем к кульминации. К моменту, когда боги, в которых мы с вами не верим, покарали гордеца.
Откинулся в шезлонге, бросил взгляд на море.
— Стоит мне увидеть на снимке скопище китайских крестьян или военный парад, стоит увидеть газетенку, где рекламируют всякий хлам, что производится для массового спроса, или сам этот хлам на полках универмагов, стоит увидеть гримасы pax Americana, — государств, обреченных перенаселением и низким уровнем образования на вековую духовную нищету, — как передо мной встает де Дюкан. Если мне не хватает простора и людского великодушия, я вспоминаю о нем. Когда-то, в далеком будущем, на земле, возможно, и не останется ничего, кроме таких вот замков или подобных им жилищ, никого, кроме схожих с ним людей. Но они не вырастут на зловонных удобрениях неравенства и эксплуатации; напротив, залогом их появления служат лишь выдержка и порядок, что царили в мирке де Дюкана, в Живре-ле-Дюк. Аполлон вернет себе утраченную власть. А Дионис возвратится в сумрак, из которого вышел.
…Что это? Спектакль с Аполлоном получил неожиданное толкование. Кончис явно пытался втиснуть в одну метафору десяток разных значений, как это делают некоторые современные поэты.
— Как-то один из слуг привел в замок девушку. Де Дюкан услышал ее смех. Не знаю, как уж это случилось… то ли окно было открыто, то ли она чуть-чуть выпила. Он приказал выяснить, кто посмел пригласить в его владения любовницу из плоти и крови. Оказалось, один из шоферов. Сын автомобильной эпохи. Де Дюкан рассчитал его и вскоре отбыл погостить в Италию.
Однажды ночью мажордом Живре-ле-Дюк почувствовал запах дыма. Выглянул. Огонь охватил все здание за исключением одного крыла. В отсутствие хозяина большинство слуг разбрелись по домам в соседние деревни. Кучка оставшихся принялась таскать к
62
Пожарными (франц.).
Меня тоже не было во Франции. Рано утром во флорентийской гостинице де Дюкана разбудил телефонный звонок. Он немедля вернулся. Но, говорят, даже не побывал на теплом еще пожарище. Издалека завидел, что натворил огонь, и повернул назад. Через два дня его нашли мертвым в спальне парижского дома. Он принял чрезмерную дозу снотворного. Слуга рассказывал, что на лице трупа застыла сардоническая усмешка. Смотреть на нее было жутко.
Я вернулся через месяц после похорон. Мать была в Южной Америке, и никто не сообщил мне о случившемся. Меня вызвался в нотариальную контору. Я предположил, что мне отказаны клавикорды. Так и вышло. А кроме того… но вы, наверное, уже догадались.
…Он помедлил, как бы давая мне время на размышление, но я не произнес ни слова.
— Часть его состояния, весьма солидная для тогдашнего молодого человека, что живет на средства матери. Сперва я не поверил. Я знал, что он хорошо ко мне относится, что его чувства схожи с теми, какие дядя питает к племяннику. Но такая сумма — и благодаря случайности! Тому, что я играл у открытого окна. Тому, что крестьяночка слишком громко смеялась… — На секунду-другую Кончис умолк.
— Но я обещал рассказать, какие слова де Дюкан мне оставил в придачу к деньгам и воспоминаниям. Не прощальное письмо. Просто латинская фраза. Я так и не смог выяснить, откуда она. Похоже, перевод какого-то греческого текста. Ионийского или александрийского. Вот она. Utram bibis? Aquam an undam? Чем утоляешь жажду? Водой или волною?
— Он пил из волны?
— Все мы пьем из обоих источников. Но этот вопрос он считал вечно актуальным. Не в качестве правила. В качестве зеркала.
Я задумался: а я-то чем утоляю жажду?
— Что стало с поджигателем замка?
— Закон покарал его.
— И вы остались в Париже?
— Его городской дом теперь принадлежит мне. Музыкальные инструменты я перевез в собственную овернскую усадьбу.
— Вы узнали, откуда у него было столько денег?
— Он владел крупными поместьями в Бельгии. Вкладывал средства во французские и немецкие предприятия. Но львиная доля его состояния была вложена в конголезскую экономику. Живре-ле-Дюк, как и Парфенон, возводился под знаком черноты.
— Бурани — тоже?
— Если я отвечу «да», вы сразу откланяетесь?
— Нет.
— Тогда вы не имеете права задавать этот вопрос.
Улыбнулся, словно прося не принимать его слишком всерьез; поднялся, намекая, что беседа окончена.
— Конверт захватите.
Проводил меня в мою комнату, зажег лампу, пожелал спокойной ночи. Но в дверях собственной спальни обернулся и посмотрел на меня. Лицо его на миг омрачилось сомнением, взгляд снова стал недоверчив.
— Водой или волною?