Вольница
Шрифт:
Этот рассказ старика так меня захватил, что я дрожал от волнения. Это было похоже на сказку, даже сильнее сказки: это была сама жизнь, а не досужий вымысел. Сказочные богатыри всегда казались мне призраками, созданными людьми для утешения, чтобы легче было переносить безотрадную и подъяремную жизнь. А такие богатыри, как Руслан или Гуак, мерещились мне, как причудливые образы сна: одеты они в старинные одежды, которых не бывает в жизни, и кони их небывало тонконогие, с шеями, похожими на крендели. Они витают где-то вне жизни, подобные Егориям-победоносцам. А вот Иван Буяныч — наш, живой человек, такой же, как Карп Ильич или Гриша-бондарь. Да и жиротоп рассказывает о нём, как о своём атамане-дружке, с которым он плавал по морю не один год. Этот Иван Буяныч стоял передо мной такой же большой, коренастый силач, как дядя Ларивон, с такой же длинной бородой — такой же ласковый и страшный.
Жиротоп глядел сквозь слёзы на гривастые валы и на прибой, словно зорко следил за чем-то вдали. Но я ничего не видел, кроме всклокоченных волн, которые неслись к нам от горизонта кипящими шквалами, необъятно шумели и, вздымаясь на отмели, обрушивались с грохотом и гулом.
Старик морщился и мигал от брызг и водяной пыли. Обняв колени узластыми руками, он будто забылся и шептал что-то непонятное, усмехался и озадаченно крутил головой.
— Вот уж двадцать пять годов… — пробормотал он вздыхая. — Убежал в море… Морянка была… такая же вот свеженькая, как сейчас. Случилось это с ним, когда был выпимши. Любил под парусом один встречь ветру по шквалам гулять.
Я нетерпеливо ждал, что будет дальше с Иваном Буянычем, но жиротоп опять замолчал и задумался. Мне было досадно, что он замолк на самом интересном месте: куда побежал один Иван Буяныч? что с ним случилось? почему двадцать пять лет о нём ни слуху, ни духу? Тут уж была какая-то тайна, и быль переплеталась со сказкой.
— Дедушка! — с жалобной настойчивостью крикнул я, встряхивая
Ермил вздрогнул и опамятовался, словно я ударил его. Но, очевидно вспомнив, что перед ним парнишка, оттолкнул меня, а потом сразу схватил за плечо и дрябло засмеялся.
— Чего болтаешь-то, сатанёнок? Это Иван-то Буяныч разбойник? Да такого человека искать — не сыщешь. Последнюю рубашку товарищу отдаст. А заболей, всё бросит и сам будет отхаживать. Однова шквалом человека сбросило в море, буря была неисповедимая. Он кинулся в волны и спас его. Ну-ка, в шторму-то попробуй броситься в море — верная смерть. А он и не подумал о себе. Как был в бахилах, так и кинулся в пучину-то. Хоть и бесстрашный народ, через всякие беды прошёл, а вся команда в одночасье онемела. И сейчас в ум не возьму, как это он не утонул и человека вызволил. А ведь посуду-то, как щепку, бросало и его с товарищем вверх швыряло, шквалами заливало, а то и прочь отбрасывало…
Старик разволновался, вспоминая об этой буре, и задыхался, хватая воздух открытым ртом. Тусклые глаза его застыли в ужасе. Но я понял, что эта тяжёлая одышка и страх в глазах — не от того, что он заново переживал это далёкое событие, а от старческой слабости. Он долго кашлял — хрипло, со свистом, изнурительно и, измученный, прилёг на песок. Отдохнув немного, он поднялся и опять обхватил руками свои колени. А мне как-то не верилось, что этот одряхлевший старик был когда-то лихим моряком, ловким, бывалым и сильным парнем, который боролся со штормами и ватажничал с какими-то удалыми богатырями.
— Молчок, сверчок! Проживи с моё, поборись с бурями да с бедами — и ты такой будешь, как вон та баржа-старица. А старость для нас — напасть да бесславье. Иван Буяныч только одного и боялся — дряхлости. Старость — зазор, мол, да наказанье для человека. Судьба — неправедный судья: она всех в один невод гонит и в одном чану солит. А я, мол, поперёшный уродился — наперекор люблю жить: хоть и в наём иду, а в неволе не буду, хоть встречь буре бегаю, а ей не поддамся. Я деву-Моряну люблю и Хвалыну предан, а спорю с ним с открытой удалью. Говорок уж больно красный был да и мастер разные чудеса разводить.
Хотя старик и кашлял и обрывал свой рассказ, но в хриплом, клокочущем его голосе слышалась внутренняя сила и убеждённость. Я даже перестал замечать его дряхлость, захваченный его рассказом. Так молодо старики не вспоминают о прошлом: все они сокрушаются о глупости молодых лет, стонут и стараются показывать свою беспомощность и греховность, словно хвастаются своими старческими недугами. А жиротоп Ермил досадовал на свою одышку и кашель и шутил над своей старостью. Он, должно быть, любил вспоминать свою молодость и гордился ею: сильный был, ловкий, удалой моряк, который не боялся ни бурных непогод, ни гибельных опасностей. А ватажная вольница была надёжной защитницей от всяких напастей, где каждый стоял друг за друга, где каждый ценился по его силе, умельству и верности и где никто не знал ни усталости, ни уныния, а веселились да гуляли, как богатыри. И вот теперь он, должно быть, видел во мне не просто парнишку, а человека, перед которым охота ему заново вспомнить дни молодости. Я видел, что глаза его свежели и весь он как будто становился бодрее, сильнее, коренастее. Он, вероятно, был одинок, покинут и забыт всеми, как не нужная никому человеческая головешка, и рад был всякой живой душе, которая доверчиво подходила к нему. Я почувствовал в нём человека, который сохранил в себе страстную привязанность к морю, любовь к сильным и мужественным людям и, очевидно, не хотел знать молодости без удали и подвигов. Вот волнуется море, бушует, бьётся в берега, а он смотрит на него, не отрываясь, и улыбается. О наших людях он ничего не говорил — ни доброго, ни худого: они будто не интересовали его, а к смерти Гордея отнёсся безучастно. Он жил только образами своей вольной юности и считал и себя, и своих былых друзей людьми особой породы, а люди, с которыми он жил сейчас, казались ему, должно быть, незначительными, бедными духом, не способными ни на какие отважные дела. Я одно уловил в его глазах — любовную зависть к своему другу Ивану Буянычу, который поднял бунт против судьбы-злодейки и бесстрашно ушёл в безвестные дали.
— Поведал он нам такую свою былину, какую люди зовут небывальщиной, — вспоминал старик. — Шутейными небывальщинами никогда он нас не морочил: слов зря на ветер не бросал и лжу хуже холеры считал. Холера от грязи да мерзости, а лжа от коварства. За лжу готов был убить человека, а хвальбишек на позор пускал. Однова на стану такого враля нагишом через народ прогнал. А тот от стыда и на глаза не явился — сгинул. И вот что с Иваном Буянычем было. Заиграла свежая морянка и погнала волны на берега. А у Ивана Буяныча в такие часы кровь закипала. Пробушуется и явится твёрже камня. И вот стал он замечать в такие буйные разы, что кто-то голос подаёт с моря, как верблюжий рёв: то ли человек гибнет, то ли озорует. Да и человеку-то в этой волне быть несуразно. И далеко будто голова маячит — скроется и опять покажется, и рукой кто-то машет. Сердце у него голубем забилось, и обуяла его сила. И не помнил, как снялся с песку и стрелой полетел под парусом. Плыл-плыл — пусто кругом, одни шквалы бушуют, а голос ревёт и ревёт. И вдруг почудилось ему, что посуду завертело в водовороте, как соринку, да так завертело, что и свету не взвидел, только небо вихрем закружилось. Уж на что наш Иван Буяныч неробок был — бесстрашный человек, да не выдержал: схватился за голову и на дно посуды рухнул. И думка в голове: откуда бы в этих местах водоворотам да пропастям быть? Тут на норде-то и тюленям мелко. А кругом штормовая буря, шквалы бушуют. Долго ли, коротко ли так его волчком крутило — очнулся и обневедался: нет ни посуды, нет ни шквалов, ни водоворота, а стоит он на чудной улице, и вся она радугой сияет: это раковины да жемчуга на земле рассыпаны. По обе стороны невода сверху вниз спускаются в крупных ячеях, а за ячеями — зелёная вода, как хрусталь, переливается, в ячеях — плёнки, как мыльные пузыри, всеми цветами играют. И по одну сторону за неводами зелёная пучина, и по другую зелёная пучина. И в пучине этой морской рыбы стаями гуляют. Тут и осетры, и белуги, и стерлядки, тут и частики — сазаны, лещи, вобла… Чешуёй блещут… И всякая прыткая мелюзга кишит и резвится. Поднял Иван Буяныч голову, видит: наверху зелёная зыбь плывёт, лёгкая, как лазоревое марево. А вдоль по улице по обе стороны трава плетями да космами вверх тянется, а в них рачки да всякие вертуны порхают. Стоит Иван Буяныч и не знает, что делать, и мысли не соберёт: куда попал? что за чудо с ним случилось? во сне вся эта диковина али наяву?.. И одно думает: всё в своей жизни испытал, всякие виды видал, а такого с ним дива ещё не было. Думает, дивуется, оглядывается и видит: за ячеями толпятся косяки всякой рыбы и особливо благородные осетры да севрюги — стоят, как люди, смотрят на него, плавниками помахивают, изгибаются, кланяются, а между ними шныряют серебряные сельди да шемая. И диво: подступили к нему два тюленя, подхватили под руки и приветливо этак повели по улице — в низинку. Дивуется Иван Буяныч: чует, что лёгкий весь, словно бестелесный, и шагает плавно, не слышит, как ноги на раковинки наступают. Рыбы за ячеями его провожают, радуются, как гостю дорогому. «Где я? — спрашивает он тюленей-то. — Живой я али мёртвый? и куда вы меня ведёте?» А они молчат и, знай, ведут его под руки. И чудится ему, что он не идёт, а плывёт — плывёт и не колышется. И вот доставили его в сад прельстительный. Сад для глаза невиданный: и древеса кругом на земные непохожие — непроходные да длинные, как канаты, и кудри ихние где-то высоко зеленью дымятся. Из травы морской грибы большущие глядят и цветы вроде пены колышутся. И везде-то всякая длинноногая да длинноусая тварь порхает. Никак Иван Буяныч надивиться не может: впереди будто вода туманится — сплошная пучина, а идёт он — вода расступается, словно тает, и за ячеями стеной хрустальной поднимается. Очутился он перед дивными хоромами — из коральцев, из пемзы, из грецких губок. А стены-то облицованы рыбьей чешуёй да ракушками, и весь дворец перламутом горит. И встречает Ивана Буяныча старик с длинной седой бородой во всю грудь, с седым руном на голове, — да не вышел, а словно выплыл. Длинный на нём балахон — ног не видать — с длинными рукавами до земли. И по всему синему плису искорки пересыпаются. А на голове огромадная раковина, вроде как корона сияет. Окружают его слуги — тюлени невиданного роста, осетры, лососи и всякая благородная рыба. Почудилось Ивану Буянычу, что прибой загудел и тюлень замычал, а это он, хозяин морской, заговорил, и пузыри у него из бороды посыпались — посыпались и закружились над ним, как живые. «Знаю, говорит, тебя, удалой моряк, буйный рыбак, Иван Буяныч. Я — хозяин морской, Хвалын бессмертный. Давно, говорит, ты мне полюбился за храбрость твою, за смелость, за приверженность к морю моему. И никому, как тебе с твоей ватагой, я посылал богатые уловы, и всё из драгоценной рыбы. И знаю карахтер твой, Иван Буяныч: норовистый, борцовый, своевольный у тебя нрав. Ты не только спроть штормов моих выходишь с открытой грудью, да ещё у тебя кровь удалая играет. Другие от страха головы теряют: и волной их смывает на добычу моим тварям, и посуду их разбивает. А у тебя и снасти невредимы, и сам шутками дух у товарищей подымаешь, и песни с ними поёшь. Сперва, говорит,
Тут тюлень-великан нагнулся к Хвалыну и чего-то ему шепнул. Хвалын сразу повеселел. «Верно, говорит, Иван Буяныч, зря горячку я спорол. Я сам люблю норов свой показать да поиграть в буряну. Вот я хочу испытать силу твою да хитрость в моей вотчине. Поборись перед моим лицом с этим вот моим телохранителем — Усаном-Тюленьичем. Поборешь его — сейчас же на волю отпущу и награжу, а ежели он тебя сомнёт — таким ты у меня останешься на веки вечные». Как прорычал это Хвалын — душа в пятки ушла у Ивана Буяныча: тюлень-то весь хоть шерстью покрытый, а склизкий да жирный — схватить его не за что. Да вспомнил Иван Буяныч, что у тюленей одно притишное место есть. Он всю жизнь на них охотился. А притишное у них место — ноги: тюлени-то ни сидеть, ни стоять не могут. Одно было только чудно: тюлень-великан рядом с Хвалыном стоял, как солдат. А когда тюлень-великан к Ивану Буянычу словно по воздуху поплыл да задними ластами, как рак своим хвостом, захлопал, вспомнил Иван Буяныч, что сам без весу остался. Бороться ему — не с руки. Видит, глаза у тюленя мстительные, зубами щёлкает: ведь у них, у тюленей-то, один враг — человек. И по правде сказать: истребляли у нас тюленей этих без всякой жалости. На земле-то с этим чудищем легко справиться, а здесь — верная смерть. Ну, конечно, Иван Буяныч на такое коварство обиделся: «Ты, говорит, ваше степенство, Хвалын бессмертный, неправедно делаешь, как наши промысловые хозяева». Хвалын опять взъерошился: «Как так неправедно? Ты — силач, и мой Усан-Тюленьич — силач. Оба ловкие, кто — кого?..» — «Неправедно, ваше степенство, Хвалын бессмертный: твой Усан-Тюленьич — в водяной вотчине, а я земной человек. Как же я у тебя здесь без веса-то бороться буду? Гляди-ка!» И Иван Буяныч подпрыгнул и, как пузырь, кверху поднялся и опять плавно опустился. «Нехорошо, говорит, не честно, ваше степенство, самодурство своё показывать. Я хоть и пленник твой, а вроде как бы гость у тебя. Такого коварства и у судьбы-злодейки нет». Этими словами он донельзя поразил Хвалына: тот даже в конфуз вошёл. И, скажи пожалуйста, Иван-то Буяныч не будь плох — шарахнулся к Усану-Тюленьичу, взмахнул руками, хлопнул в ладоши да в морду ему волком заревел. А тюлени страсть какие пугливые! Перевернулся великан вверх тормашками, задрожал весь и стрелой юркнул к Хвалыну. Спрятался за его спиной и других тюленей до смерти испугал. Трясётся там, и слёзы из глаз ручьём льются. Тюлени-то ведь беда как слабы на слезу! А Хвалын оглядывается, переступает с ноги на ногу и бороду свою теребит. «Ну, говорит, Иван Буяныч, правда твоя истинная: сконфузил ты меня. Знал я давно, что сильнее да хитрее человека никого на свете нет. А вот сейчас сам вижу, что человек-то и на дне моря хитростью могучий. Будем жить с тобой в любови да дружбе. Ты — гость мой дорогой. Обещаю тебе вековешную молодость: судьбу-слепуху, ведьму-старуху от тебя отведу. Только ты должон в вотчине моей пожить и на спокое красоту свою молодую как жар-цвет негасимый сохранить. А сейчас пойдём в мои чертоги — пировать да веселиться». Махнул он рукавом своим парчовым, и вся его челядь — и рыбы, и тюлени, и вся тварь морская — хороводом закружилась, а Ивана Буяныча осетры к Хвалыну подвели и рядом с ним в чертоги с почётом понесли. А чертоги-то немыслимой красотой сияют, и несметные в них богатства рассыпаны — и злато-серебро, и камни драгоценные, и раковины-радуги, и жемчуга… А столы от разных яств да напитков ловмя ломятся. И видит Иван Буяныч: выходит из хором красавица неписаная, с распущенными волосами, как лён, до самой земли, в шелка, словно туманом, одетая. А за ней толпа девиц одна другой краше. И все они не идут, а плывут на лёгких облачках. Посадили Ивана Буяныча рядом с Хвалыном, девица-красавица по другую руку от Хвалына села, а подруги, как пчёлы, окружили ее. И вкруг столов тьма-тьмущая рыбы всякой кишит и тюлени толпятся. В глазах зарябило от золотой да серебряной чешуи, бляшек да мехов дорогих. Долго ли, коротко ли пировали, только Хвалын захмелел, а на Ивана Буяныча морские напитки и не подействовали. Тут музыка штормом грянула, и Хвалын плясать пошёл. «Хочу, говорит, с гостем своим дорогим да с сестрицей Моряной нетленной усладиться — русскую плясать. Лучше да забористей русского трепака никакой пляски нет. А девчата пускай музыкой потешаются». Девицы заиграли на гуслях и запели весёлые пригудки. А Моряна поплыла, как пава, и ветерок от неё на Ивана Буяныча подул ароматный: распалилось у него сердце, залюбовался на такую красавицу: пустился своё мастерство показывать, а плясун-то он был отменный. Вес-то он потерял, зато волчком невзвидимо вертелся, а подпрыгивал до самого кумпола. Хвалын такого плясуна сроду не видал — совсем осатанел: «Как это допустимо, рычит, чтобы меня, морского хозяина, который небо шквалами обмывал, посуды да корабли в щепки разбивал, этот рыбак, Иван Буяныч, за можай загоняет? Не потерплю!» И прямо бешеный стал — такие коленца стал выделывать, что чертоги затряслись и тварь вся с ума сошла. А Моряна-красавица оттеснила в сторону Ивана Буяныча и ветерком его обдула. «Я, говорит, люблю тебя, Иван Буяныч, и душу твою веселю. И ты меня донельзя любишь. Ты, говорит, Хвалыну уступи: пускай он думает, что тебя переплясал. Он тоже тебя давно жалует. Только не терпит, когда ему перечат. Он тебя к себе заманивает, а ты опасайся. Молодость-то он при тебе оставит, да за это навек тебя заполонит. Я-то тебя сейчас вызволю, а ты потом не соблазняйся отдать ему себя за вековешную молодость. Молодость-то хороша в вольности, а в неволе — хуже старости. А ежели, говорит, не выдержишь и соблазнишься — добра не жди: человек здесь истомится без солнца да от беструдья. И захочется тебе размахнуться, забушует твоя силушка и тоска заноет в сердце по земле-кормилице да по друзьям-товарищам. Взволнуется тогда наше море, да я тебе уж ничем помочь не смогу: ведь я тоже солнышком да воздухом живу, просторы голубые обожаю». Мигнула она ему, кивнула своим девушкам, и они его туманцем обволокли и, как пушинку, на самый высокий кумпол, на круговые галдарейки вынесли. А вверху голубое марево волнуется. Обняла его Моряна белыми руками, такими лёгкими, что Иван Буяныч совсем их не почуял. И вдруг, скажи на милость, новое чудо: закружились роем девицы-красавицы, вихрем их хитоны и длинные волосы залетали, и тихонько запели они дивную песню. И тут же из глаз скрылись, а на место их водоворот закрутился, и весь-то он из пузырей сотканный. Завертело Ивана Буяныча, кинуло его куда-то ввысь, а он и память потерял. А когда очнулся — насилу очухался: лежит он в своей посуде, парус на ветру бьётся, и волны на отмели пляшут. Посуда лежит на боку, на песке, и солнышко ликует, а чайки над посудой вихрем кружатся, как эти девушки, Морянины подружки…
Вот какое диво с Иваном Буянычем произошло. Рассказывал он об этом своём приключении, а мы, верь не верь, уши развесили — обо всём забыли.
— А может, это ему во сне привиделось? — робко спросил я, зачарованный этой сказкой.
Но жиротоп сердито покосился на меня и передразнил:
— Привиделось!.. Во сне!.. Чего ты понимаешь? Сколь дён ты на свете ползаешь? Привиделось! А зачем, скажи, Иван Буяныч так же вот побежал на паруснике, и больше мы его не видели? Долго он тосковал после этого случая, прямо больной стал, руки опустились… Седеть начал — пойми! И вот… так оно, должно, и сбылось. От судьбы своей убежал, другую судьбу нашёл. На свете, браток, всякое чудо бывает. А глядишь, это чудо-то для ума человеческого — вовсе не чудо, а только загадка. Вот оно как, браток! Вникай, учись уму-разуму, трудись, мудрых людей умей отличать и не забывай меня, старика, а особливо Ивана Буяныча. Держи в памяти всяк час, что Иван-то Буяныч и в морской вотчине своего добьётся — и молодости вековешной, и слободы ясной… Ну, я пошёл в свою жиротопню…