Вольница
Шрифт:
Кузнец пробасил из своего логова:
— Вы, бондаря, — чистоплюи: у вас и работа воздушная, и заработок верный. А я вот на весь промысел один. Ангел чорта не понимает.
Гриша повернулся к нему и пренебрежительно отшиб рукою его слова.
— Ангелы ли, черти ли — все здесь каторжные жители. Ты с молотком, а мы с топором. У всех у нас одна судьба: и под штрафами, и под страхами, из каждого жилы тянут и кусок хлеба отнимают.
В эту минуту тело покойницы сняли с нар ногами вперёд. Улита с тётей Мотей взялись за ноги, а мать с Олёной подхватили её под плечи и голову.
Из
— Смутьянишь, бондарь… Я тоже напомню тебе: в прошлом сезоне язык тебе здорово прищемили. Позабыл? Гляди, как бы и башку не потерял. Не мути людей, если не хочешь неприятностей. У меня не побалуешься.
Гриша молча шагнул к ней, пристально вглядываясь в неё.
— Ну-ка, сгинь отсюда! — сдавленным голосом цыкнул он на неё. — Ещё одну женщину загрызла… Слышала? Могилы-то горят и сожгут тебя, дай срок: могилы мстят.
Василиса только ухмыльнулась и смерила Гришу взглядом с головы до ног.
— Не распоряжайся здесь, бондарь! Помни: смутьянам одно место — под замком.
Неожиданно с нар слетела Оксана с багорчиком в руке, Как безумная, бросилась к Василисе.
— Ты о моей сестре забыла, которую в петлю загнала?.. Так помни же о ней всегда!
Её подхватил Гриша и вырвал багорчик.
— Не надо этого, Оксана. Не дури!
Василиса юркнула в свою комнату и заперла дверь на задвижку.
Прасковея обняла Оксану и повела её к нарам.
— Нашла время счёты сводить… С ума сошла, девка! Возьми её, Галя, и успокой.
XXIII
Я стал опять работать на плоту. Рано утром, ещё затемно, я вместе с толпой резалок, рядом с матерью и Марийкой, шёл через плотовой двор на берег. Море уже несколько дней плескалось у самых высоких прибрежных песчаных обрывов, и зелёные волны, погоняя друг друга, росли, дыбились ещё далеко от берега и, загибаясь жирными вершинами, кипели, пенились, обрушивались клокочущими водопадами сами на себя и с гулом ливня обмывали пологие песчаные осыпи. В рассветной синеве до розового горизонта море было всклокочено и неслось к берегу, как мохнатое стадо овец. Там, далеко, оно угрюмо чернело, а здесь, у берега, было мутно и грязно от взбаламученного песка и ила. Всюду вихрями кружились чайки и плаксиво пищали, словно обиженные. Они стремительно падали в волны и опять взлетали кверху. Баржа попрежнему медленно и лениво разгуливала на своей ржавой цепи, поворачиваясь кормою с огромным рулём и вправо, и влево. Дул влажный, тёплый ветер в запахах рыбы и водорослей.
Под плотом между чёрными сваями бушевала вода, и рыбачьи посуды, пришвартованные к площадкам плота, раскачивались и болтались, размахивая своими мачтами. Рыбаки в бахилах и кожаных картузах хлопотали на лодках, отталкивались шестами от плота, поднимали паруса. Прыгая на волнах, их посудины легко и быстро уплывали одна за другой наперерез волнам в кипящую морскую даль и скрывались за песчаными холмами. Пепельные облака, клубастые и тяжёлые, неслись из-за горизонта на промыслы и улетали куда-то
Раза два я встречал Корнея и Балберку, но они почему-то не узнавали меня. А когда я при второй встрече побежал к Балберке, он нехотя и неуклюже протянул мне руку и выпятил губы.
— Не забыл, как мы плыли на барже-то? — спросил он равнодушно. — А мы сейчас редко ночуем в казарме: всё больше бегаем в море. Карп Ильич — на Эмбе. А мы отсюда за рыбой бегаем. С Корнеем мы на разной посуде: и у него, и у меня народ всё сырой. Поклон-то Карпу Ильичу посылаешь, что ли?
— Мне бы самому с тобой к Карпу Ильичу побежать, — позавидовал я Балберке, — да на плоту вот работаю.
— Ну, что ж, — одобрил он. — Конечно, работать надо. Без работы жить нельзя. Видал, рыбу считаешь. А какое жалованье положено?
— Может, и положат, а сейчас я без жалованья.
Он нахмурился и натянул картуз на лоб.
— Как это без жалованья? Ты требуй. Трудись для чужого дяди, будешь в накладе. На то и наука, сказала карасю щука. А с нами тебе бегать ещё рано.
Он отвернулся от меня и смешался с рыбаками.
На плоту я считал рыбу у скамьи матери с Марийкой и сам записывал карандашиком на бумажке, которую сунул мне приказчик.
— По сотням записывай! — приказал он мне, ехидно прищуривая один глаз. — Четыре тысячи отсчитай. А урок тебе до вечера — двенадцать тысяч. Не таращи глаза. Кончишь здесь, пойдёшь по своему ряду. Что, брат? Нарвался? Душа в пятки ушла? А ты думал, это игрушка?
Мать с испугом взглянула на меня и выпрямилась. Марийка сердито выпятила губы и подмигнула ей, потом повернулась ко мне и погрозила ножом. Глаза матери вспыхнули ненавистью, она побледнела.
— Ты, приказчик, не распоряжайся парнишкой-то! — крикнула она неслыханным для меня голосом — жалобным и злым. — Он тебе, парнишка-то, не подневольный. Он по охотке взялся: сколько ему захочется, столько и сделает.
Приказчик будто не слышал крика матери, только скосил глаза в её сторону.
— Не подумай бросить багор и удрать — штраф на мать наложу. Да помни: за тобой долг остался. За то, что ты пинаешься, должон просить у меня прощенья перед всем плотом. Это не сейчас, я погожу, а после урока. Тогда ты будешь посмирнее.
Марийка не утерпела и ядовито засмеялась:
— Ну, через край нагрозил! Кому мстишь-то, приказчик? Малолетку. А он сильнее тебя — свободный. Работать он бесплатно не обязан.
Приказчик ухмыльнулся и властно осадил её:
— Ты, девка, молчи! Это тебя не касается. А за разговоры и препирательства оштрафую, чтоб другим неповадно было.
Марийка вскочила со скамьи и с кипящими от ненависти глазами крикнула на весь плот:
— Подавитесь вы с подрядчицей этими штрафами! Нечего меня пугать!.. Уйди отсюда!
Приказчик вынул книжечку из кармана и молча отметил в ней что-то, помусолив карандашик. Это так тягостно подействовало на Марийку, что она, как побитая, села на скамью и низко наклонилась над лежащей перед нею рыбой. Наташа, которая сидела с Улитой на соседней скамье, даже головы не повернула, как глухая и слепая. А Улита сокрушённо качала головой и смиренно вздыхала.