Вольница
Шрифт:
Я первый доверчиво протянул ему грязную руку и даже поднял рукав.
— Секи! Ножик-то в руке у тебя — сам просится…
Но он смущённо улыбнулся и, боязливо озираясь, жалобно вздохнул.
— Ну, хорошо…
Рука его с ножиком дрожала, а лицо пожелтело и страдальчески сморщилось. Веснушки были похожи на слёзы.
— Струсил ты, что ли? — беспощадно упрекнул я его, но он не возмутился, а тихо, с болью пробормотал:
— Жалко. Рука не поднимается.
— Эх ты… а ещё драться норовишь с врагами. Секи, тебе говорят! Вот в самую серединку секи!
Подчиняясь моему окрику, он с отчаянием приложил кончик ножа к моей ладони и крепко сощурился. Чтобы помочь
— И тебе не больно? — с участием спросил он.
— Чай, я не робёнок, — с достоинством ответил я. — Да хоть бы и больно было — мы терпеть должны: это ведь кровное дело, верность на всю жизнь.
Мы крепко прилепили наши ладони и три раза сдавили их пальцами.
— Клянёмся? — вскрикнул он с одушевлением.
— Клянёмся! — ответил я с убеждением.
— Обещаемся?
— Обещаемся.
— Оба, как один?
— Оба, как один.
Должно быть, у нас обоих горели глаза. Я никогда ещё не переживал таких глубоких душевных порывов, как в эти минуты. Мы оба вдруг почувствовали, что стали сильными, большими, что мы связаны любовью и преданностью друг другу навсегда. В тот момент я готов был без колебаний пойти с Гаврюшкой куда угодно, даже к его зловещей матери, и грудью выступать перед нею в его защиту. Его враги — сынки здешних господ и богатеев — совсем не беспокоили меня: они были где-то далеко и казались мне похожими на наших деревенских барчат и на изнеженных парнишек на волжском пароходе. В них много гонора, но они трусы. Сейчас я переживал огромную победу. Я не один, у меня есть верный и испытанный товарищ, с которым мы теперь спаяны кровью и который не боится никаких приключений: ведь он смело убежал ночью из дома и один блуждал в песках, по ерикам, разыскивая отца.
Наши ладони были в крови. Ранка у меня была глубокой, потому кровь струилась из неё густо и капала на песок. Хотя мне было больно, но я стряхивал её с руки небрежно и старался не обращать на неё внимания. Я досадливо схватил горсть песку, чтобы закупорить ранку, и деловито натянул картуз на глаза.
— Ну, мне надо по делам, — вспомнил я о своём поручении. — До вечера-то ещё далеко: мне на мехах стоять да стоять…
— А кто тебя неволит? — недовольно возразил Гаврюшка. — Сам лезешь в эту кабалу.
— Без работы нашему брату нельзя, — убеждённо отразил я его упрёк. — Мамка одна работает, а я не хочу сидеть на её шее.
— Да ведь ты даром работаешь: тебе даже и хлеба не дают.
Кузнец сулил похлопотать.
— Погоди: мы же поклялись друг за друга стоять. Я сегодня же папаше скажу. Добьюсь, чтобы тебе платили.
Мы уговорились встретиться в первое же воскресенье и пойти по поселью на неизбежные приключения. Гаврюшка был уверен, что без драки не обойдётся, и потребовал, чтобы я приготовился. Нам очень трудно было расставаться: мы расходились и опять возвращались друг к другу, но почему-то конфузились и опять расходились.
Как обычно, Тарас встретил меня с недружелюбной насмешкой в лихорадочных глазах. Он ковал раскалённую полосу с ядовитой злостью, словно вымещал кому-то за свою чёрную работу. Я остановился по другую сторону наковальни с напильником в руке, но он сделал вид, что забыл обо мне. Когда он всунул в красную кучу углей в горне свою поковку и стал дёргать за верёвочку коромысло, которое двигало меха, я
— Эй ты, наездник без коня! Аршин с кукишем! Кто тебе позволил самоуправничать? Аль без тебя не справятся с работой? — Но грозный его окрик вдруг рассыпался смехом. — Ну и башка! Здорово подсёк! Оно и верно: руки надо себе отрубить за такой срам. Я — мастер, рукоделец, часы могу сковать на наковальне, а меня в норку загнали и петлю из гнилой верёвочки повесили. В люди зазорно показаться. А я в порту работал в Астрахани — на тонком уменье. Сбегу отсюдова: нет мне здесь ходу, размахнуться негде, как удавленнику. К верёвочке прицепили, верёвочкой играть заставили… Твой кузнец — верблюд: он ничего не чует, а только ругается и хохочет. Башка у него дельная и руки радостные, досужие. А верблюд. У него сердце не болит, душа не тоскует, мозги не кипят. А тут в башку лезет всякая дума… Я бы дерево выковал этими руками, птиц бы разных из горна выпустил, сказки бы своими руками рассказывал. А тут… — Он злобно сорвал верёвку с коромысла и бросил её в огонь. — А тут — гнилая верёвочка!
И вдруг, пораженный, впился глазами в напильник.
— Это ты подбросил, чертёнок малосольный? Разве можно валить на наковальню всякое бросово? По затылку тебя ещё не колошматили за такие дела? Это ты у верблюда научился? Ты должен на лбу зарубить, что наковальня должна быть чистой, как зеркало. А ежели бы я сейчас по этой штуке молотком ударил? Ведь она, как стекло, рассыпалась бы.
Он схватил напильник, поднёс близко к глазам и затрясся от молчаливого смеха. Внимательно рассматривая насечку напильника, он вертел его в быстрых пальцах, опять близко подносил к глазам, а потом задумчиво и медленно положил его на наковальню. Я не утерпел и съязвил из своего угла:
— А сам-то зачем кладёшь на наковальню?
Он опять схватил напильник и поманил меня пальцем.
— Шагай сюда, трус-воробей!
— Я не трус, — обиделся я и вышел из чёрного угла, заложив руки за нагрудник, как это делали и Гриша, и кузнец. Тарас глядел на меня со смехом в глазах и скалил белые зубы сквозь спутанные усы. Бритый его подбородок с яминкой упрямо выпирал вперёд, и от этого нижняя челюсть казалась большой и тяжёлой, а нос — коротким и приплюснутым.
— Ну, сказывай, пискун, зачем тебя послал ко мне твой верблюд?
— Чай, сам видишь — не слепой, — недружелюбно ответил я насупившись. Меня злила его насмешливая снисходительность, а прозвища, которыми он наделял меня, было больно и обидно слушать. Особенно неотразимо было это презрительное слово «пискун»: голосок у меня тогда был тоненький, звонкий, и совсем не годился для такого самосильного парня, как я. Слово «пискун», которое я услышал впервые от Тараса, и оскорбляло, и обезоруживало меня. Оскорбляло меня и его пренебрежительное отношение к моему кузнецу. Игнат ни разу не говорил о нём плохо и считал его большим мастером: их неразрывная дружба была на виду у всех, а вот он, Тарас, издевался над Игнатом и называл его верблюдом. И мне было непонятно, как это можно дружить, а заглаза охалить своего друга. Поэтому я распалился и самоотверженно заступился за своего кузнеца.