Вольные штаты Славичи
Шрифт:
Увидав писателя, Семен встал и поздоровался.
— Шостак скоро будет, — сказал он. — Вы, может быть, подождете?
— Подожду, — сказал Ледин. — Вы играйте.
Но игра не клеилась. Скоро Семен смешал фигуры и сказал:
— Сдаюсь.
Он встал и подошел к Ледину.
— Как вам наш красный уголок? — спросил он.
— Ничего, — сказал Ледин. — Только одного мне не понять: отчего так высоко прорублены окна? Что тут раньше было?
— Синагога, — сказал белобрысый парень.
— Как синагога? — удивился Ледин.
— Очень просто, —
— Когда же это было? — спросил Ледин.
— До революции, конечно.
— А ты разве так давно в этом доме? — спросил Ледин.
— Еще бы, — сказал белобрысый, — я тут живу тринадцать лет.
— Сколько же этому детскому дому лет?
— Лет двадцать пять, — ответил одноногий.
— Бери повыше, — сказал белобрысый. — Все сто.
— Хватил! — сказал одноногий. — Построен дом всего-то лет тридцать.
— Ну, да, — сказал белобрысый. — Живет тут без году неделя, а знает, когда построен дом.
— Кто и тринадцать лет живет, — сказал одноногий, — и не видит, что дом-то новый.
— Новый! Нечего сказать. Весь фасад облупился.
— Это не дом, — сказал одноногий. — Это штукатурка.
— А штукатурка, по-твоему, не дом? — сказал белобрысый.
— Штукатурка не дом, — сказал одноногий.
— А кирпичи — дом?
— Дом.
— А полы — дом?
— Дом.
— А потолки — дом?
— Дом.
— А штукатурка — не дом?
— А штукатурка не дом.
— А ты дурак! — сказал белобрысый.
— А ты!.. — крикнул одноногий.
Но тут в комнату вошел человек среднего роста, скуластый, в круглых роговых очках.
— О чем спор, ребятки? — сказал он, входя.
— Еремей Борисович, — сказал белобрысый, — сколько лет нашему дому?
Человек, которого звали Еремеем Борисовичем, ответил не сразу. Он снял очки и стал их протирать платком.
— Лег шестьдесят, — сказал он, дыша на стеклышки очков.
— Что я говорил? — важно сказал одноногий.
— Ты говорил: двадцать пять, — сказал белобрысый.
— А ты — сто, — сказал одноногий.
— Я говорил «сто»? — удивился белобрысый.
— Ладно, будет вам, — сказал Еремей Борисович. — Вот уж спорщики, — повернулся он к Ледину. — Беда!
— Как этот дом назывался до революции? — спросил Ледин.
— Еврейский сиротский дом, а проще «приют», — сказал Еремей Борисович. — А точнее — богадельня барона Гинзбурга.
— Туг с утра до ночи молились, — сказал белобрысый.
— Молились три раза в день, часа по два каждый раз, — сказал Еремей Борисович, — зато все остальное время ничего не делали.
— Вы расскажите подробно об этом сиротском доме, если вам не трудно, — сказал Ледин.
— Пожалуйста, — Еремей Борисович посмотрел на Ледина поверх очков и улыбнулся. — Только вы же все равно не поверите.
— Чему?
— Тому, что я вам расскажу о приюте, — сказал Еремей Борисович. — Ведь не поверите же вы, что ребят два часа ежедневно заставляли сидеть неподвижно.
— Как
— Как николаевского солдата на часах, — сказал Еремей Борисович. — Ноги вместе. Руки на коленях. Сидеть смирно!
— К чему? — спросил Ледин.
— Ни к чему, конечно, — сказал Еремей Борисович. — Тогда это называлось «воспитывать». Ребят стукали кулаком по шее, запирали в сарай, нагишом выгоняли в холодный коридор, и это тоже называлось «воспитывать». Подождите минуту.
Еремей Борисович вышел из комнаты. Скоро он вернулся, держа в руках пачку фотографий.
— Видите этих мальчишек в черных картузах с блестящими козырьками? — сказал он. — Это воспитанники приюта. Черные картузы — это форма. Девочки носили черные платки. Жили тут так. Утром — молитва. После молитвы — занятия. Занимались только письмом и священным писанием. После обеда снова молитва. Потом девочки садятся за рукоделье, а мальчишки на два часа «застывают».
— Я все-таки не понимаю, зачем это делалось? — сказал Ледин.
— Расчет тут был простой, — сказал Еремей Борисович. — Девочки сидят за рукоделием. Хорошо. А с мальчишками что прикажете делать? Оставить их на свободе? Шуметь будут. Водить их гулять? Сапоги стопчут и аппетит нагуляют. Дать им работу? Но какую же работу? Заниматься? Но чем же с ними заниматься? И вот додумались: загонят мальчишек в большой зал, посадят кругом. Руки на колени! Ноги вместе! Голова вверх! Глаза навыкат! Сидеть смирно! По кругу ходит воспитатель, отставной унтер, человек высокого роста, похожий ладом на турка, с усами такой длины, что хоть за уши закладывай. Ходит он по кругу и то и дело кричит: «Ррыскин! чего ерзаешь? Машков! голову вверх! Глядеть весело! Каплан! не горбиться! Сидеть прямо!»
— Лучше всего, — сказал белобрысый, — было ночью. Ночью после налета хоть налопаешься.
— Какого налета? — спросил Ледин.
— Налета на кладовую, — сказал Еремей Борисович. — Кормили в приюте плохо, ребята голодали. А под боком, на дворе, кладовая. Вот ночью ребята заберутся в кладовую, напихают в карманы сколько влезет — булок, яблок, каши от обеда, а там пир на всю ночь. А утром — шум, крик: «Кто залез в кладовую? Сознавайсь! Выстроить всех в ряд! Кто залез? Говори! Рыскин, ты? Молчишь. Выходи. Левит, ты? Молчишь. Выходи. Каплан, ты? Молчишь. Выходи». А расправлялись потом зверски. Ночью выгонят в холодный коридор, в сарай запрут. Бывало — и секли.
— На налеты Бенька мастер, — сказал белобрысый. — Во был парень!
— Да-а-а! — сказал Еремей Борисович. — Он теперь летчиком. Сильный был паренек. И смелый. Никому уж спуску не даст. Попадало ему, конечно, но и от него доставалось. А раз как-то он взбунтовал весь приют.
— А часто бунтовали? — спросил Ледин.
— Нет, не часто. Запуганы были, — сказал Еремей Борисович. — А в тот раз был редкий случай. Весь приют поднялся как один человек. Было так. В дом поступил новый эконом. Карлик ростом, волосы прилизаны. Перед начальством ходит на цыпочках, а с ребятами подлец.