Вольный горец
Шрифт:
— Так, — пришлось согласиться. — Всё так… и что?
— Да то, что казаки у него — как первая любовь! — с уверенностью наставника сказал Голубь. — И через всю поэзию… до конца. Просто никто из видных исследователей, из академиков, об этом по-моему не писал. Казачья тема, что там ни говори, была сперва под запретом, а после к ней многие относились с явным предубеждением, и по большому счету один только Шолохов и восстал… нарушил этот обет молчания… ну, не так?
И я потом не однажды размышлял: а ведь прав, пожалуй, чего только не повидавший на своем веку, но по-прежнему как мальчишка влюбленный в пушкинскую поэзию кубанский казак Голубь — ведь прав!
Взялся было надоедать ему, потихоньку при встречах ныть: коли
Стоит Александру Сергеевичу памятник в Краснодаре?.. (В Екатеринодаре, прошу простить, ай!.. А то ведь Виктор Иванович Лихоносов, который денно и нощно борется за возвращение городу первоначального названия, запишет и меня в свои недруги, в то время когда я-то как раз и хочу, чтобы его усилия по возвращению городу старого имени были оценены по достоинству. Что, если город бы нам так теперь и назвать: ЕкатеринеЛихоносовадар?)
А вспомним о той самой, „пушкинской“ памятной стеле, поставленной ещё одним сибиряком, Владимиром Михайловичем Ромичевым, перед въездом в Прочный Окоп, бывшую кавказскую ставку „русских орлов“.
Прямо-таки вешкой между этими двумя благодарными знаками давно стал как бы „придорожный“ бюст Пушкина недалеко от города Усть-Лабинска, в станице Воронежской…
Что, если бы кубанские пушкиноведы вместе со своими коллегами из Голицына хотя бы по этим трем уже существующим приметам определили весь путь от Новочеркасска, откуда они в своей „Отрадной“ выехали», и хотя бы до границы Ставропольского края… а, может быть, ставрополи, кто знает, это доброе дело продолжили бы? Чтобы и этим в том числе хоть как то смыть известное темное пятно, которое с темени известного горе-деятеля невольно соскользнуло потом на весь благодатный край…
А что, если бы этот мирный, объединительный путь продолжили бы потом исследователи и в Кабарде, и в Дагестане, и непременно в Осетии, а там, глядишь и южные соседи за хребтом, еще недавние наши друзья-захребетники, тоже бы вдруг откликнулись: Пушкин, что там ни говори, и в Грузии — Пушкин.
Дальше-то — кто как захочет, а на родной Кубани можно бы в мае, когда проезжал по нашим местам Александр Сергеевич, проводить бы на этом отрезке что-нибудь вроде конной эстафеты для казачат, которые по своим городам да станицам продолжают заниматься не только лошадками, но ещё — историей отчей земли на уроках недавно введенного в школьную программу «кубановедения»… да что казачата! Глядишь, даже раздобревший на государственных харчах батька-атаман, «казачий» генерал Громов, свернул бы, наконец, с давно накатанного им, вернее налётанногопути за океан — за этими самыми войсковыми реликвиями, без которых дальше жить нам ну, прямо-таки «не можно» — и проехался бы с ребятишками по родной земельке, обратил бы внимание на те духовные ценности, которые валяются под ногами, как говорится, — лежат путь-дорожкой пушкинской посреди нашей все ещё зеленой пока малой родины, под высоким кубанским синь-небом…
Слушал Николай Яковлевич Голубь все эти мои досужие рассуждения, слушал: где надо, охотно кивал и даже поддакивал, а в том месте, где я, ну, чуть ли не божился лично договориться о совместных действиях со своими «музейными» соседями по Подмосковью — в Голицыне да в Захарове — решительно поднимал палец, произносил врастяжечку «во-о-от!», и это было очень похоже на приказание генерала Казанцева: «Делай!»
Но ведь не только у крупных государственных чиновников на Кавказе — хлопот полон рот.
«Полон клюв» и у Голубя.
Как живется нынче в Москве старой-то, заслуженной кубанской «школе»? И бывшему председателю Госплана СССР умнице и мудрецу Байбакову, и мужественному генералу Варенникову, бывшему армавирцу, и бывшему кореновцу
А тут ведь на очереди после одинокого волка из отрадненского Предгорья с тоскливым его воем, доносящимся уже из-под Звенигорода, — и ласковые лисаньки из степных кубанских станиц, и драчливый камышовый кот из Приазовских лиманов… кого слушать-то? Кому больше верить?
И остаётся многоопытному Николаю Яковлевичу, которого тоже не щадили жестокие бури теперь уже прошлого века довольствоваться ненавязчивым сбором информации, какую охотно несут ему земляки помоложе, да неторопливым размышлением над ней. А что прикажете?..
Все это, уже не раз передуманное, торопливо проносилось в сознании, когда сидел перед компьютером, набирая печальный список дорогих мне имен, следующий сразу за синодиком ближайшего окружения Пушкина… Сколько уже ушло, сколько!.. И только теперь стал вдруг осознавать, что в размышлении о них, как бы в безмолвной беседе с ними, провожу теперь времени куда больше, чем в общении с теми, кто жив, что с ушедшими мне куда интересней, вот ведь какое дело!..
Вспомнил задушевного друга Сашу Плитченко, тоже одного из подшефных Александра Ивановича Смердова, младшего его новосибирского соратника, на чьи письма, все больше в стихах, так часто и тут и там натыкаюсь в своих архивах… никак не удосужусь собрать воедино: как мы богаты и, выходит, как небрежительны!.. Вспомнил общего с Сашей товарища — Геннадия Заволокина, обнявшего меня после речи о нём на концерте в Новокузнецке в последний его приезд: Геннадий-то Дмитрич — не поэт!?
Но тут же пришло: что это, братец мой, все больше — о кубанцах да новосибирцах? А где же твоя творческая-то родина — соседний с Новосибирском Кузбасс? И пошло одно за другим: страдалец Саня Волошин, незабвенный Никитич наш, три дня после получения Сталинской премии за «Землю Кузнецкую» добиравшийся от столичной гостиницы «Москва» до Казанского вокзала. В каждом мало мальски приметном кабаке по дороге щедро поил и кормил простой московский люд — мы ли не сибиряки?!.. Но настучали на Александра Никитича: на фронте при вступлении в партию скрыл, такой-сякой, что он не кто-нибудь — «поповский сынок». И запил Александр Никитич вглухую: уже в одиночестве.
А Женька-Буравель? Поэт Буравлев Евгений Сергеевич, бывший штрафник и сиделец после войны, неизвестно чем больше в Кузбассе прославившийся: что создал и возглавил писательскую организацию или что на таёжной тропе завалил ножом вышедшего навстречу матерого медведя?.. А мирный, всегда ласково-печальный Виталий Михайлович Рехлов, вечно сидевший у раскрытого на шумную кемеровскую улицу окна инвалид с безжизненными ногами: первый написал достойную книжку об открывателе кузнецких богатств Михайле Волкове… А Геннадий Модестович Молостнов, гусар и ерник — ещё в шестидесятом написал мне на своей книге: «Гаря! Уважаю в тебе непокорность.» Ну, как ему теперь должное не воздать, полковнику внешней разведки, всю войну проведшему в Штатах, аналитику и, выходит, — провидцу… Правда, в тот раз полковник тут же и «скиксовал», не удержавшись следом добавить: «Пиши, как я пишу.» Грехи наши!.. Ну, как же на это можно надеяться — при вычисленном ещё тогда непокорстве?!
По старшинству лет пошли потом родные братья Банниковы: живший в Кемерово младший, почти бессменный директор книжного издательства, в добрые дни — отец родной и кормилец, в худые — «хромой бес» Виталий, и столичный житель Николай Васильевич Банников, блестящий переводчик, выпустивший знаменитые, знаковые по тому времени книги Ирвинга Стоуна: «Моряк в седле» — о Джеке Лондоне и «Жажда жизни» — о Ван Гоге.
И радостно и печально было думать, что высокоинтеллектуальное его творчество подпитывалось в том числе и нашей сибирской черемшою — «колбой», в просторечии старых кузнечан — «килобздой», которую я сумками привозил ему в Москву от братика Вити…