Волшебная дорога (сборник)
Шрифт:
Я уже упоминал, что я был врагом привычки и в каждом явлении, в каждом факте, в каждом человеке искал то, что было знакомо художникам и поэтам прошлого, и лучше всех Лермонтову.
Белеет парус одинокий В тумане моря голубом…И эта стюардесса, не очень-то высоко оцененная трезвыми, близорукими глазами моего соседа и спутника, казалась мне лермонтовским парусом, произведением, которое создал случай заодно со всей совершенно непривычной
Я был не на земле. Об этом полчаса твердили мне мои чувства. Но пройдет еще полчаса или час, и я должен буду снова вернуться на землю, превратив в мимолетное воспоминание все то, что длилось сейчас и должно было вскоре оборваться.
Мой карандаш, словно чувствуя это, спешил облечь в линии и штрихи нечто удивительное и непостижимое, существование прекрасной плоти, так чудесно встретившейся с моими мыслями и чувствами в ситуации, которая уже стремилась к концу с быстротой односерийного фильма.
Я не мог замедлить этот фильм, и все должно было кончиться в аэропорту, где меня, как и всех других пассажиров, ожидали заботы, дела и сутолока — этот главный враг современных людей, не так уж редко теряющих себя и свое достоинство в спешке.
Тоска по девушке, которая вот-вот должна была исчезнуть с моего горизонта, передалась карандашу и листу бумаги, уже впитавшему мои чувства. Это, по-видимому, заметили скептические глаза научного работника, сидящего рядом. Он так демонстративно пристально смотрел на мой рисунок, что на это обратила внимание и стюардесса. Проходя мимо, она остановилась и бросила взгляд на коварный лист, пытавшийся стать ее подобием, предварительно не спросив — хочет она того или нет.
Пока она явно не хотела, не скрыв от меня своего желания остаться в большом трехмерном мире и не отражаться в другом, портативном, который без труда можно положить в портфель. Нет, она не выразила желания разделить свое бытие между двумя сферами, словно мир моего рисунка мог принести ей ущерб и забрать с собой какую-то часть ее существа.
Минуты убегали от меня, приближая конец сеанса, после чего должна была вернуться житейская проза. Эту прозу я столько раз пытался преодолеть с помощью кисти или карандаша, создававших тут же другое измерение, дразнившее своей мнимой гармонией.
На этот раз я ждал от своего карандаша помощи отнюдь не иллюзорной. И случай вдруг подобрел. Упал альбом. Стюардесса подняла его и, подавая мне, еще раз взглянула на свое изображение.
— Ни чуточки не похоже, — сказала она.
— Нет! Нет! Сходство есть, — поспешил мне на помощь сосед. — Да еще какое!
Я ухватился за слова соседа как за соломинку. И все кончилось тем, чего я желал. Она записала номер теле-. фона моей мастерской и обещала позвонить, когда я вернусь из творческой командировки.
4
Она позвонила мне как раз в тот день, когда меня выбрали членом месткома. Я никак не связываю эти два события, а просто
Я никогда не спешил даже у входа или выхода метро, заранее зная, что покой терпеливо ждет меня в мастерской, у загрунтованного холста, где с помощью купленных в магазине «Всекохудожник» кистей и красок я должен соприкоснуться с собственной мыслью, уже отделившейся от меня и смотревшей на меня с холста с таким видом, словно я был ее не достоин.
Это удивительное отделение мысли от ее создателя принято называть творчеством. Действительно, люди нашли слово, чтобы выразить, а значит, укротить и усмирить нечто отнюдь уж не такое простое и недвусмысленное.
Это общение с собственной мыслью иногда достигает большой страсти, когда художник забывает о себе и окружающем, отдав всего себя работе. Именно в такой, совсем неподходящий момент мне позвонили из месткома и напомнили о профсоюзном собрании.
И только я вернулся к прерванному свиданию со своей мыслью, как снова раздался телефонный звонок. Раздраженный, я схватил трубку и крикнул сердито:
— Слушаю!
И тут я услышал голос, который мне вернула действительность, наконец-то вспомнившая о том, о чем я ни на минуту не забывал.
Уж не разговаривало ли со мной пространство, оторвавшееся от грешной земли и находящееся над облаками? Оно было одновременно тут, рядом, и далеко-далеко и, будучи невидимым, пыталось выдать себя за неведомое. Но у неведомого и невидимого был молодой женский голос, который каждый раз, когда самолет отрывался от земли, пытался заговорить бездну, простершуюся под ногами пассажиров. Сейчас этот голос пытался заворожить мои чувства, словно под моими ногами был не деревянный пол шестого этажа, а нечто куда более зыбкое и неустойчивое.
Мир вдруг потерял всякие опоры. Она что-то говорила мне, и я не сразу понял, что это были совершенные пустяки, информация не богаче той, которой азартно делятся домашние хозяйки, вкладывая значительность в такие мировые события, как покупка овощей на Сытном рынке или насморк, грозивший перейти в легкий грипп.
Вот о насморке и легком гриппе она мне и сообщила, жалуясь на коварный ленинградский климат, который каждый раз мстил ей за то, что ей нравится юг. Но ведь она, в сущности, и жила между севером и югом, то ступая на землю, то вновь поднимаясь к облакам, еще более привычным, чем подстриженные липы на улице Софьи Перовской, где она пребывала в свободные от работы дни.