Ворчливая моя совесть
Шрифт:
Таратута подумал-подумал, вздохнул и тоже вышел.
…В черных деревьях методично, будто заведенная, пела птица. Таратута провел рукой по волосам, кожа на голове еще чуть-чуть болела. Саломатин молчал. Глаза под очками не видны. Может, заснул?
Медленно приблизились, выплыли из темноты белые брюки, обрели свою верхнюю половину.
— Во сколько здесь запирают? — спросила девушка в белых брюках. У нее было голубоватое лицо; тяжело лежали на плечах вобравшие в себя влажность ночного воздуха волосы. — Так и дышала б всю ночь. Дышала б, дышала б… — Она вошла в дом.
— По земле босичком ходить надо, — с хрипотцой проговорил Саломатин, — а мы по ней каблуками,
«Ночная голубизна, — почему-то припомнилось Таратуте, — ночная голубизна… Скумекает ли Маргарита Анатольевна про дополнительные растяжки? Не скумекает — ребята подмогут. Каплин кинематику через коробку видит. Пойду-ка я приму душ. И спать…»
…У Таратуты была с собой удивительная мочалка. Верней, губка. Впрочем, дело, очевидно, было не в губке, а в шампуне, которым он однажды — с полгода назад — ее оросил. С тех пор — подумать только, полгода прошло! — никакого шампуня при купании уже не требовалось. Микропористые недра губки, стоило ее смочить, извергали бесконечные облака пены. Таратута мылся, мылся, два, три, четыре раза в неделю, брал с собой губку в командировки и в отпуска, а она все не иссякала. Иногда, принимая очередной душ или ванну, он в неистовстве снова и снова выжимал на себя из губки белоснежные гирлянды нежно лопающихся пузырьков, надеясь, что на этот раз им придет конец. Не тут-то было. Снова и снова терпел он позорное поражение. Так было и сейчас. Еле переводя дух от затянувшегося поединка с чудесной губкой, он вернулся в свою комнату, сгорбившись посидел минутку, лег, погасил свет…
— Что? Смотрит кто-то? — спросил у собаки сторож. Подняв голову, он взглянул на окно. — А, и вправду смотрит. Это тот, что про птицу спрашивал…
(Птица, кстати говоря, уже не пела. Вышло, видно, время для ее песни.)
— А второго, — сказал сторож, — так на крыльце и сморило. Спит.
Только тут Таратута заметил темный силуэт сидящего в кресле Саломатина.
— Кто это сказал, что я сплю? Я не сплю, — послышался хмурый, с хрипотцой голос. — Я утра жду. Здесь ведь утро скорей наступит, чем в комнате… — Саломатин зевнул, потянулся. — Не знаете, когда первая электричка в город идет? А то мне на свиданку надо… А? Чего молчите? Разговаривать разучились? — Он опять зевнул. Покашлял. Сплюнул. Встал с заскрипевшего кресла. — Чего ждать? Пойду! — помолчал и решительными шагами двинулся в редеющую, как бы выцветающую уже, бледноватую темноту.
— Одному до станции идти дольше, — тихо сказал сторож. — Скучней… — и оглянулся на собаку.
Мягко шлепая по земле, она затрусила вслед за Саломатиным.
Таратута отошел от окна. Ну что ж, раз Саломатин не один… Пусто как-то стало, пусто. Он лег и принялся уговаривать себя уснуть. Когда он проснется, будет утро. Иначе говоря, утро наступит в тот момент, когда он уснет. Так или иначе, но оно наступит. И тогда…
Внезапно Таратута с поразительной ясностью понял, что теряет время. Резко поднялся, зажег свет и стал торопливо одеваться. «За кедами съезжу…»
ТЕАТР МИНИАТЮР
(Из клеенчатой тетради)
По гигантским пустынным площадям, по белым полям города зимней ночью возвращался я обратно. Снег наполнил завихрения ветра и сделал его видимым в темноте, ветер обрел форму.
Каменным воротником
Но вот метельным облаком выросли впереди сшитые из листьев стали рабочий и крестьянка. Значит, скоро я буду дома. Ведь мы соседи.
Интересно, который сейчас час?
Не хотелось мне радовать стужу, вместе с ней заглядывать в рукав… Да и верный ли подскажут ответ две крохотные, навсегда прикованные к циферблату стрелки?
Лишь по взметенным стальным волосам исполинов, в ночной, чуть разведенной метелью черноте струилось белое время.
Медленно брел я, согнувшись под ношей дня, из каждого мгновения выходил в следующее мгновение, как из тепла на холод.
И увидел…
У подножия их, задрав головы, недвижной кучкой темнели силуэты людей. Только что приехали они из далеких чужих стран, оставили в гостинице толстые кожаные кофры и нетерпеливо выбежали на площадь…
И сразу, чуть ли не у порога, натолкнулись на них, несущихся куда-то вместе с ревущим снежным вихрем, замахнувшихся на огромную ночь вечными орудиями труда.
Задрали головы и смотрят. Всматриваются…
Выпрямившись, раздвинув в гордой улыбке оцепеневшие губы, я неторопливо прошел мимо.
Что? То-то!
Этот суровый мир — наш!
Вот человек с круглыми синими очками, подвыпив, должно быть, в компании зрячих, не заметив, что его захмелевший собеседник уже давно вышел из автобуса, продолжает рассказывать молчаливым пассажирам о том, что он видел, что видит.
Высоко задирая подбородок, часто стуча палкой по чьим-то коленям, он выходит наконец и сам.
Кто-то, оказавшись рядом, поминутно взглядывая на вход в метро, снисходительно соглашается послушать его сказку дальше.
Чего только не видел владелец синих очков!
Он видел, как нехитро, из нескольких шестерен, устроен атом…
Он любовался бархатистым цветом апрельского воздуха…
Он убедился в том, что солнечный луч имеет форму птицы…
А как, по-вашему, выглядит река? Слепец утверждает, что если взглянуть на нее с обрыва, то она похожа на длинную процессию детей, отправляющихся собирать гербарий. Идут, картаво переговариваются, а кто-то наколол ножку и плачет.
Трещиной в небе видится слепцу самолет. Маленьким юрким муравьем — слеза.
…Еще раз взглянув на метро, торопливо уходит случайный слушатель, и слепец долго машет ему вслед рукой, глядя при этом в другую сторону.
Зорко-зорко всматривается он в темное пространство перед собой синими стеклами очков и видит то, чего не хотят видеть другие.
И достал я тогда из ящика польский памятный набор, коробку с десятком маленьких разноцветных бутылочек. Слетал на кухню и вернулся с кружкой. Металл под щербатой ее эмалью светился, будто голая пятка в прорехе старого носка.
Вылил одну бутылочку, едва только дно залил в кружке. Ну-ка, и все остальные девять туда же! Эх, и крепкое же лекарство поднес я к задрожавшим губам.
Да, да! Лекарство, товарищи мои трезвые, и не более того! Полночь застала мою болезнь врасплох, хорошо еще, что польский набор оказался в этом пустом скрипучем доме.
Вы-то наверняка другое предположили, что подкралась сзади заплаканная печаль и закрыла мне глаза своими ледяными ладошками: отгадай, мол, кто это, братец?
Ошибаетесь, вовсе нет. Разве можно даже отменным вином избавиться от подобной неожиданной напасти? Красивой, но прозрачной одежде подобен хмель. Простуду свою я излечил, не кашляю, не чихаю, а все остальное — неизменно.