Ворчливая моя совесть
Шрифт:
И вы не выдерживаете. Горло ваше перехватывает спазма. И вот уже текут из ваших глаз неожиданные слезы. И она вас поняла, сочувствует. Прохладными пальчиками смахивает эти слезы с ваших толстых щек и, запинаясь от волнения, обещает, что никогда больше не оставит вас одного. Одного на этом многолюдном пляже.
Видимое пространство сужается до небольшого освещенного беспорядочными всплесками костра круга. Смутно темнеют или светлеют в нескольких шагах стволы деревьев, почти неразличимо двигаются
Но невидимое пространство, так или иначе связанное со мной, ночью расширяется бесконечно.
Я слышу и чувствую, как летят высоко над лесом самолеты, а еще выше, над ними, — оттуда мой лес теряется в затененной половине мира — с неуловимой скоростью, как бы неподвижно плывут ракетные корабли.
Всем своим существом чувствую я, как, напрягая сталь тяжкого корпуса, старается раздавить северные оковы неповоротливый ледокол.
Как со свистом, словно пуля из ствола, уносится по сужающемуся шоссе приземистая автомашина.
И вслед за ними, в разные стороны, в одну быстрей, в другую медленней, как бы расширяется и освещенное костром мое человеческое пространство.
За угадывающейся в темноте рекой слышна музыка. В деревенском клубе после лекции — танцы. В распахнутых освещенных окнах, которые на фоне звездного неба не сразу различишь, я вижу мгновенно проносящиеся фигуры танцующих людей. И порой, отведя на минуту взгляд, а затем снова возвращаясь к своим задумчивым наблюдениям, я по ошибке пытаюсь увидеть эти фигуры не в окнах, а… Впрочем, ошибка ли это? Может быть, и звезды — окна?
Пристально, без устали, долго вглядываюсь я в них и — точно! — ясно вижу вдруг быстрые стройные силуэты. Танцуют и не подозревают, что на них смотрят из другого окна. Очевидно, там тоже воскресенье.
Там? Но где проходит граница? Где «там»?
Вслушиваюсь в свежий, необъятно темный лес, в бессонный рев недалекой электрички, в гудение не увиденного никем самолета, в доносящуюся со звезд музыку. Вслушиваюсь в себя.
Что-то в душе дрожать начинает, ноет она, плачет и смеется, как вспомню я поэтов, встретившихся мне на так называемом жизненном пути.
Приходил ко мне низкорослый, похожий на больного подростка седой старичок с голубыми, как незабудки, глазами. Тихо жаловался на старуху, не позволяющую ему сочинять, с извинениями доставал из ветхой папки мятые странички, исписанные куриным почерком.
Приходил ко мне всегда чисто выбритый, с огромным блестящим лбом горластый старик, вследствие несносного характера испивший полную чашу жизненного опыта. Жаловался на постаревшую за годы его отсутствия дочь, имевшую смелость влюбиться в знаменитого артиста, о чем тот даже и не догадывался. Доставал с похвалами самому себе из старомодного портфеля исписанные каллиграфическим почерком листки.
Приходил ко мне неразговорчивый парняга с подозрительными глазами, сверкающими под черными, жесткими, упавшими на лицо прядями волос. Жаловался на то, что неизвестен. Доставал альбом. Предлагал
Приходила ко мне, ведя за руку бледного мальчика, своего сына, толстая незамужняя соседка. Жаловалась на учительницу четвертого класса, которая думает только о прапорщиках местного гарнизона, хоть у самой еще в чернилах пальцы. Приказывала мальчику забираться на табуретку и с выражением декламировать, а сама, стараясь подавить рыдания, утирая концом шали глаза, слушала, удивленно покачивая тяжелой круглой головой.
Люди, оцепенев от холода, стоят под дождем и мокнут.
Словно чуда, ждут они запаздывающий трамвай. А тот и не думает появляться. Разгуливает себе где-то по земле, забыв про график.
Безобразие!
Тысячью тысяч проволочных струй бесконечный дождь крепко связал землю и небо. Люди устали и проголодались. Промокли их непромокаемые плащи. Отсырели в авоськах булки.
Так услышьте же мое заступничество за них, силы, еще неизвестные науке, услышь, красный заблудившийся трамвай, услышь, угол серого здания, из-за которого этот трамвай должен появиться!
Молю вас, убедительно прошу, наконец, приказываю: прекратите! Что это вы, в самом деле?
Разве не для людей хранишься ты в сокровенной табакерке природы, всемогущий чертик? Что же ты спишь, свернувшись калачиком, под монотонный шум затянувшегося дождя?
Неужто лучшего времени не мог ты подыскать, любознательный трамвай, для того, чтобы сойти с рельсов и покатить — забыв о положенном маршруте — по серым камням преткновения?
А с тобою, мрачный нелюдим, угол серого здания, я еще не так поговорю! Жаль, что не снесли тебя, построив взамен лежачий небоскреб, сквозь стеклянные стены которого все видно. Зачем задернул ты треугольным своим лбом перспективу улиц, пряча от мокрых людей приближающуюся надежду? Отодвинься!
…Уф-ф! Наконец-то! Идет… Грохочет…
Натужно, на высокой ноте завыл мотор, из горячего нутра грузовика пополз вверх блестящий, скользкий от масла стальной стебель, увенчанный ржавым цветком площадки.
Мальчишка-монтер держал в вытянутой руке огромную стеклянную грушу, даже семечки ее были видны насквозь.
Мотор затих. Из кабины вышел шофер и задрал голову. Остановились прохожие, замерли троллейбусы, из окон их, раскрыв рты, смотрели пассажиры.
Самолет, пролетавший в эту минуту над самым шпилем высотного дома, чуть накренившись, остановился, и в иллюминаторах его зарозовели физиономии любопытных.
Только вечер, чувствуя неминуемую опасность, ускорил свой шаг. Накопившись для решительного броска в арках дворов и в низких подвальных окнах, не теряя ни минуты, он стал умело заполнять город.
Уже до колен доставала непроглядная зябкая темнота. До пояса. До подбородка. У лее с головой погрузился в нее застигнутый врасплох город.