Воробьиная река
Шрифт:
Мы поинтересовались, почему у Ляли не выходит остаться в каком-то другом дне, не последнем. Ляля ответила, что не получается, только один раз получилось, но на шесть месяцев назад, но ничего не вышло, то есть нет, вышло, но не то. И она положила обе руки на свой живот. Осознание того, что она, возможно, так и не обретет невротичного и трепетного счастья материнства, ее, казалось, не пугало – к неудобному, как огромный остроконечный овощ, животу она привыкала тем больше, чем неудобнее и плотнее он становился, и перспектива провести свою персональную вечность в бесполезном ожидании того, что вряд ли случится, ее пугала намного меньше, чем неизбежная
Понять и осмыслить ее выбор, если честно, было невозможно, но настоящая дружба почти всегда заключается в готовности безоговорочного принятия любого, даже самого невообразимого выбора близкого человека – поэтому мы просто приняли все, как есть. Наш выбор она тоже приняла.
Мы ушли домой без привычных розовых прощальных подарков, обняли ее с двух сторон – спереди и сзади – постояли так с минуту и убежали, не оглядываясь, потому что мама, как обычно, выла свое селедочное обещание сквозь текучий вечерний воздух, и не стоило ее злить, ведь завтра будет новый день, без селедки, без Ляли, и в каком-то смысле без смысла вообще. Зачем Ляля с ним это делает, мы не очень хорошо понимали, все-таки мы не были такими же взрослыми, как она – но, если ей так страшно, что ж, пусть делает. Если у нее хоть что-то получится, мы будем искренне за нее счастливы.
Ровно в десять мы проснулись от рева самолетного двигателя где-то в подземном мире. Ляля, ее папа и мама уехали навсегда. Этот день все-таки наступил. Мы хорошо к нему подготовились, но во всем звенела боль: никто не стоял во дворе с зеленым пакетом, не горели вечерние окна в их квартире, не ради кого было бродить босиком по лужам. Теперь у нас будет, как и у всех, скучная, обычная и непрерывная жизнь.
Правда, если честно, это была вовсе не такая ужасная жизнь, как можно было предположить.
Лешу мы больше не встречали. Однажды мы зашли в его двор и спросили у пацанов, сидящих на лавочке около подъезда с гитарами, куда делся Леха Патлатый, получив невнятный ответ о том, что Леха пропал несколько месяцев назад и объявлен в розыск. Может, поехал автостопом в Питер, давно вроде собирался. Мы переглянулись: что ж, у нее все-таки ничего не получилось. Или, наоборот, получилось. Мы, во всяком случае, сами выбрали никуда не пропадать и жить дальше. Возможно, в будущем мы даже поедем автостопом в Питер из уважения к тихому мучающемуся Леше, который не сделает этого уже никогда.
Потом, лет через 20, когда мы вернулись в родной город на очередные похороны, мы узнали от каких-то тряпичных полуродственников, что Леша тогда и правда куда-то уехал в приступе отчаяния, а Ляля, став взрослой, счастливо вышла замуж и живет с тремя детьми (того, первого, случайного уличного малыша они отдали, ведь тогда ей, бедной девочке, с придыханием говорили они, было только едва-едва пятнадцать) и толстым, как и она сама теперь, мужем (видели в социальных сетях фотографии, «одноклассники», что-то еще) где-то под Чикаго. Или в Вермонте. Или все-таки под Чикаго. В общем, какая-то обычная скучная история. Или в Вермонте. Наливай, Володя, наливай.
– Ты этому веришь? – спросил один из нас у другого из нас.
– Нет, я им не верю, – ответил другой из нас.
Получается, что Ляле, нашей волшебнице луж и фее отъездов, мы верили всю жизнь – даже в той жизни, где ее уже не было.
И в этом смысле у нее все получилось: и память, и бессмертие, и, возможно, все то, на что мы так
Четыре письма четырем адресатам
Ты просил, чтобы я никогда не писала тебе ничего, особенно огромных литературных писем. Так и сказал, «огромных литературных», будто я специалист по огромным литературным письмам и наверняка зарабатываю ими на жизнь, обеспечивая наивных влюбленных бешеной, как мчащий по горящей степи табун, перепиской за соответственно безумные деньги, но, к сожалению, мой язык запечатан судорогой, челюсть сведена неразрешимым спазмом, а все слова, которые остались в моем распоряжении, можно легко сосчитать по пальцам одной искалеченной руки: метеорит, электричество, погоня. Но, к сожалению, в погоне за этим невесомым электричеством немоты я растеряла преступно немного информации, будто недостаточно старалась – например, я помню твой адрес; его легко вспомнить, потому что дом как будто соседний с моим, а квартира как будто половина моей. Что поделать, мне больше нечего писать на конвертах.
Поскольку слов у меня не осталось, во всяком случае, два из трех доступных я уже израсходовала в этом нелепом, кашном, квашном предуведомлении (о, как бы я хотела без него обойтись! как бы я хотела обойтись вообще без всего!), то я бы просто хотела, чтобы это был набор фотографий. Так было бы проще для всех. Я бы хотела оставить ровно десять, потому что когда фотографий больше десяти, из них почему-то всегда хочется отобрать десять, а мне невыносимо думать о том, какие уместнее выкинуть; а когда фотографий меньше десяти, тебе кажется, что случился обман и у тебя что-то украли. К тому же, если фотографий девять, десятая всегда снится. Мне, например, постоянно снится, что я обнаруживаю дома старые фотопленки и мчусь их проявлять, надеясь на появление той самой десятой фотографии – и она всегда где-то там обнаруживается, и она всегда самая прекрасная: лето, дерево, скакалка, челюсти мои распахнуты, а язык пляшет на плече – на этих фотографиях я сказочный лабрадор-ретривер цыплячьего цвета, а у всех моих мимолетных хозяев – лица моих любимых, родственников и друзей из прошлого, и каждому из них я приношу то палку, то мяч, то мертвую птичку, чтобы оживили.
Я отвлеклась, прости, но речь шла о длинных литературных письмах – ха-ха, ну как, у меня получается? Про птичку, по-моему, нормально.
В общем, это должно быть десять фотографий, ни больше, ни меньше.
Первая. Апрель, нам с тобой нужно перейти железнодорожные пути, чтобы попасть в Дом, но нас встречает потоп, пустырь и эстакада, и вместо того, чтобы вдвоем отважно ринуться в грязную волну небытия, мы инсценируем какой-то памятник – ты берешь меня на руки и бредешь со мной по колено в грязи, чтобы я не запачкалась. Потом ставишь меня на землю и обнимаешь – я пачкаюсь.
Вторая. Январь, мы стоим на крыше и смотрим на трамваи. Очень холодно, и я хочу узнать, насколько – для этого я плюю вниз. Плевок замерзает на уровне третьего этажа. Минус семнадцать, говорю я. Щелк.
Третья. Июль, мы возвращаемся с театрального форума и хотим сократить путь, чтобы пробраться через заброшенный завод. Находим дырку в заборе, я пролезаю, а ты застреваешь. Я трогаю руками твой живот, глажу тебя по плечам и говорю: прости, я вообще не знала, что ты такой широкий, я сейчас вызову МЧС. Светит луна, тепло, красивая такая ночь.