Воробьиная река
Шрифт:
Мне кажется, уехать оттуда, где тебе больно находиться, это как покончить с собой, мы когда-то придумали, что это называется «самоубийство по-польски», как кофе по-польски – когда лень заваривать или варить, заливаешь себя кипятком и через три-пять минут ты вполне кофе. Тут считается, что поляки вечно спешат, а еще про них постоянно рассказывают анекдоты. Я на четверть поляк, наверное, поэтому мне дико смешно, это остальные три четверти хохочут – поляки не понимают юмора во-о-бще!
Я хочу, чтобы ты ко мне приехала, ты же обещала приехать в гости, как только у меня появится квартирка, ведь Миша тебя отпустит, правда? Потому что если ты ко мне не приедешь, я очень быстро перестану тебе писать, а те, кто это будет продолжать делать вместо меня, не очень-то заинтересованы в твоем визите – так же, как чашка свежезаваренного польского кофе не очень-то хочет знать, что это там на полке за джезва, за паровая машинка, за клиновидный алюминиевый горшочек! Я обязана написать, что ужасно скучаю, но не чувствую этого. Впрочем, я это наверняка знаю – а в моей ситуации знание должно идти впереди чувства, как собака должна идти впереди человека. Не бросай меня здесь, но и не отвечай мне ничего, пожалуйста.
Мама! Вот я наконец-то на месте. Тут просто замечательно, замечательно! Каждый день какие-нибудь процедуры: пар, электрофорез, ингаляции и маленький теплый бассейн с лавандой. Впрочем, я уверена, что лечусь я в первую очередь от своей застенчивости – я уже начала заводить друзей, сообразив, что нет смысла смущаться тех, кто, как и я, просто гость. Позавчера в столовой я познакомилась с удивительной парой – их зовут Анастас и Милица. У Милицы что-то вроде собственного бизнеса, она производит экологически чистые фрукты и овощи. Анастас преподает философию. Мне кажется, я бы с радостью поехала к ним летом поработать в саду, там яблоки, по ее словам, похожи на маленькие пузатые телевизоры – смотришь в одно из них, а видишь все остальные, и жителей подземного мира тоже видишь: как картошка растет под землей, как удлиняется корень у топинамбура, как бета-каротинится морковь и наливается синью и сиренью черноватая свеколка.
Электронной почвы, прости, мам, почты, я ненавижу зачеркивать, но еще сильнее ненавижу переписывать, тут нету, поэтому пусть тебя не удивляет такое обычное письмо. Можешь отнести его к графологу, но если ты повыбрасывала мои детские прописи, графолог не поможет. Телефоны у всех тоже отобрали – но добровольно, приказали сложить в сейф, но никто не возмутился. Знаешь, тут еще в чем проблема, я ведь помню не так много адресов, но воспитательница сказала, что это специально сделано – письма разрешается писать в огромном количестве и сколько угодно, только вот те, которые возвращаются сюда обратно (многие, как и я, не помнят точно адреса), тут и остаются – это фонд. Они потом издают книги, составленные из таких писем, – мам, в общем, это самые прекрасные книги во Вселенной, я была в Библиотеке и читала; и если я все-таки неправильно вспомнила индекс или квартиру (хотя как можно забыть!) – я не буду сильно расстраиваться, что письмо не дошло – оно вернется и станет частью этой книги, это что-то вроде антологии. Мне потом пришлют копию прямо на дом – через год после окончания программы, и ты все равно его прочитаешь, это письмо.
По-моему, в этом и состоит смысл проекта, письма (или любые тексты в жанре письма) нас заставляют писать каждый день, мы их сдаем, каждый день четыре письма четырем адресатам, такие правила. Сдаем письма мы по вечерам – ровно четыре, получаем потом четыре талона на еду: завтрак, обед, полдник и ужин. Если кто написал два письма или одно, выбирает себе только два талона – например, завтрак и ужин, или только обед. Мне кажется, что это справедливо. К тому же это ужасно мотивирует! Жаль, что в итоге у меня никаких текстов вообще не останется, зато потом антологию пришлют: пока что все антологии почему-то выглядят как цельная книга – там есть и сюжет, и связь времен, и вообще черт знает что, например, автор – я не знаю, почему так выходит. К примеру, ты знала, что последние три книги Пелевина – это ежегодные антологии из нашей Библиотеки? Да и не только они – оказывается, вообще каждая третья книга, которая сейчас издается, – наша. Возможно, об этом никому нельзя знать, но я все-таки считаю, что я забыла квартиру, так что никто и не узнает, увы. Зато я отлично поужинаю! Вчера вот ужина не было, например.
Чтобы ужинать каждый день, я придумала слать письма на несуществующие адреса непонятно кому. Имя я, как правило, выдумываю. Ну, так уже было у Ильфа. Или Петрова? Кто из них слал письма воображаемым адресатам на придуманные адреса, а потом получил ответ из потустороннего мира, где оказалось, что все придуманные адресаты существовали на самом деле и даже виделись с ним, с Петровым, или Ильфом, где-то в Австралии, когда он лежал с воспалением легких при смерти? Черт, мам, какие дебильные выходят письма без гугла. Если бы погуглила эту историю, письмо получилось бы более внятным, но в Интернет нам нельзя – такие правила.
Впрочем, потом оказалось, что тут, оказывается, можно что угодно – хоть продолжать переписку Энгельса с этим-как-его, или, например, писать от имени Ахматовой Гумилеву. Помнишь ту книжку с перепиской Ахматовой и Гумилева – ну, такая синяя, стояла у нас в шкафу – так вот, я ее видела тут в Библиотеке, видимо, тоже антология, просто более ранних лет.
Как там папа, как Лика, как собака? Мам, а была ли у нас собака, ты не знаешь? Извини, конечно, что я такое спрашиваю, но последнее время мне кажется, что ничего не было вообще: ни меня, ни собаки. Просто если я что-то записываю, оно исчезает или как будто этого со мной не было. Я такое еще раньше замечала: иногда где-то в компании я рассказываю какую-нибудь дикую историю времен моей юности, а потом меня будто подбрасывает к потолку ледяным фонтаном – ох, а это разве вообще было со мной? Я не выдумала это только что? Хотя это у всех людей так, мне кажется. Однажды ты рассказывала мне, как в молодости попала в милицию из-за того, что ввязалась в уличную драку, а потом сказала: слушай, по-моему, я это все выдумала, потому что так неправдоподобно звучит. Было бы здорово, если бы со мной у тебя все-таки ничего подобного не случилось – так и представляю, как ты, жестикулируя этими вот размашистыми, скрипичными движениями, рассказываешь, мол, однажды моя дочь выиграла чудесную писательскую стипендию в Б., а потом такая – гм, странно, у меня же не было никакой дочери, может, я ее выдумала?
Я бы приложила к письму пару фотографий, но мне нечем фотографировать. Поэтому, кстати, антологии наши могут показаться тебе чудовищно скучными, но нет – в них множество картинок и иллюстраций! Но я херово рисую, мамочка. Поэтому вкладываю сюда буклет и открытку, а также засушенный одуван – это загадка на прощанье, ведь сейчас конец ноября и любого рода гербарии немыслимы, как и вероятность угадать правильный номер.
Дорогой Сергей Николаевич!
Как вы и просили, я все за собой записываю, чтобы не забыть. Потом перечитываю, но что-то не вспоминается ничего.
В обеих руках белое
Очень страшно, но все-таки нужно. Страшно, но важно. Стой на месте, ни шагу назад.
Проехала еще одна машина – молочно-грязная и длинная, как пастила или клавиша рояля. Ехала медленно-медленно, наверное, рассматривали ее из окна, но не взяли, не нужно. Ей и самой это не нужно, ждет чего-то другого.
Потом промчались три быстрые и удачливые, как пули, фуры, подняв над полем снежные облака. Отряхнула снег с пальто, увидела вдалеке что-то тошнотворно-зеленое, замахала руками: стойте, помогите, подберите!
Хотя такое время, никто никого не подбирает уже.
Тем не менее, машина затормозила на обочине, но тормозила неторопливо, как в рапиде, скользя, будто по маслу, по бесконечной грязевой снежной полосе. Бежала, спотыкаясь, распахнула дверь и сразу, не глядя, зажмурившись, спросила:
– До границы подбросите? Очень надо. Я не как эти там все остальные, у меня паспорт в порядке, все в порядке, деньги есть, сколько надо, все есть, я заплачу.
Некоторые в такой ситуации отказываются, тогда нужно упрашивать, плакать, совать деньги буквально в лицо, тогда могут согласиться, но некоторые до последнего не соглашаются, и тогда полный провал.
Садится, закрывает дверь, все еще жмурится, будто от сияния чуть заметных медовых всполохов на горизонте, успевает подумать, что тошнотворно-зеленый цвет машины чересчур биологический, в том-то и дело – причем не фитобиологический, а животный, хрусткий; это пряная ядовитая зелень тропического жука, закатанного в жидкую сувенирную пластмассу, или опьяняющая металлическая изумрудность брюшка мухи-навозницы. Невозможно не узнать, невозможно не вспомнить. Но потом открывает глаза и осматривается.