Ворон на снегу
Шрифт:
«Отчего же ты, родимая, посохла? Что тебя тут без меня не устроило?» — спрашивал Алешка.
И хотелось ему поверить, что это от тоски по хозяину, по нему то есть. Бывало, утро начинал он с того, что стоял в пихтачах, мягко, приглушенно гудевших, процеживающих через свой вершинный лапник верхние потоки воздуха, и вечером, уж во мраке, опять стоял в них же, набирая себе в душу сладкого умиротворения и любви.
Из прежних соседей остались только Тихоновские. Сам старик Тихоновский сделался вовсе робким, глядит не на людей, а все вскользь и при этом
— Зятья-то мои уж вон где... вон, — махал он рукой куда-то в непостижимую даль.
Да, Цу-Синь и Фу-Синь, то есть оба Сени, были с женами где-то за Байкалом, уехали они туда еще в четырнадцатом году. Их двор занимали цыгане, которые табором гомонились там буйно и бессонно и которых улица терпела так, как здоровое тело принуждено терпеть, когда приключится чирей или какая чесотка.
— От китайцев-то, от Сеней, добро люди видели. Трудяги были они, Сени-то. А от этих толку, что от шмеля меду. Один страх, — говорили слобожане.
В доме покойного Пыхова жил теперь башкир по имени Гайса, переселенец с Урала, он купил дом у вдовы, которая уехала доживать свой несчастный век в Томск, к сестре.
— С базаром стало худо, — жаловались соседи. — Народ на базаре кишит кишмя, а купить ничего не купишь. Ранешнее-то вспомянешь: и мука тебе, и сало, и рыба всякая. И масло, бывало, в кадушках да в туесах... Зазывали через всю площадь: кому того, кому этого! А теперь и ни того, и ни этого.
Алешка ходил встречать деревенских мужиков аж к обскому взвозу, выкарауливал, и удавалось ему на дороге сторговать то куль просяной муки, то гороху сколько-то.
По городу шли слухи про то, что Советы весной будут делить землю казачьего войска, а также и земли пароходной компании, что по Камышанке и Чику, и еще по левому обскому берегу.
Об этом пробовал Алешка заговорить с соседями, одни испуганно пятились, другие говорили:
— Ну-к, сызнова властя переменятся... Ну-к, тогда что?..
К башкиру Гайсе Алешка испытывал расположение.
— Нам с тобой могут выделить ту землю, если попросим, — беседовал с ним Алешка.
— Такая... дела... — трудно выдавливал Гайса.
— Ты-то сам как на эт счет? Земля ведь. Казачьи да пароходчиковы наделы. При земле — хозяин, не всякий ветер сдует. Была землица казачья да пароходчикова, а теперь может быть наша с тобой. Сам-то как смотришь, говорю? — Алешке льстила преданность башкира.
Столько лет Алешка не видел к себе доверия и людской доброты! А Гайса как раз доверял ему.
Недостатком Гайсы было то, что был ленив, любил поспать и выпить. Кормил он свою семью тем, что развозил по городу в бочке барду с завода. Умная лошадь шла улицами, мимо дворов, неуправляемая, а сам Гайса рядом с бочкой лежал на сенной подстилке, разбросив ноги, при этом он пускал такие угрожающе-упругие храпы, что собачонки, выметнувшиеся из подворотен, чтобы облаять проезжего, в нерешительности останавливались, топорща шерсть.
Гайса, бедняга, совсем
Не было бы, может, у Алешки такой заботы о земле, если бы не следующее событие на бражном заводе.
Явился Афанасий проводить эту самую национализацию (раньше и слова-то такого не было), явился, чтобы в соответствии с установкой дело обстряпывать, а заводской-то комитет уж свое успел обдумать, расплановать. И, по мнению Алешки, комитет очень даже здраво рассудил. Ну, чтобы сами себе хозяева рабочие были. Что наработали — продали, денежки в кучу, потом по выработке, по тому, кто как старался, и поделить каждому. Хороший порядок. Справедливее уж и некуда.
Но Афанасий свое: нет, говорит, этак не пойдет, это, говорит, мелкобуржуазные штучки. Рабочие — в шум, митинг уж пошел. Никакой национализации, давай социализацию. Ну, одинаково — одна ли «зация», другая ли «зация». Все хотят твердого порядка: чтобы по справедливости работа и по справедливости получка.
Афанасий не таков, чтобы в спорах уступать. Он еще настырнее стал, чем в молодости, хотя и иссох, в чем душа держится. На другой день объявили новый митинг, Афанасий продолжал гнуть свою сторону:
— Национализация — это когда от всех предприятий, со всех городов наработанные деньги будут идти в одну кассу на всю страну. А вы чего хотите? Понятно, вы хотите, чтобы свое в общую кассу не отдавать, а самим промеж себя делить. Этого хотите?
— Ну да, этого! — кричали вокруг. — Этого хотим!
— А это знаете, как называется? Это есть эгоизм мелкобуржуазный. А еще точнее — анархо-синдикализм. Поднимите руку, кто за анархо-синдикализм?
Активность митинга упала, рабочие заоглядывались.
Несколько сбавили напор и комитетчики, видно было, что и для них это двойное слово, сказанное Афанасием, было в диковинку, рты пораскрывали.
Тут-то Афанасий, бестия, и прихлопнул козырной картой. Рассказал он, что такое дело на Черемховских копях рабочие уж пробовали, самоуправление вводили, хотели сами уголь добывать, сами им торговать и сами же выручку делить, себя всем обеспечивать, а кончилось тем, что выехал туда трибунал во всем составе и выявил сто саботажников, сразу сто, а с саботажниками разговор краток — к стенке...
«Хотите, чтобы и у вас выявили?» — поинтересовался Афанасий, победно сощурившись.
Бабы, у которых мужья при заводе были, конечно, сразу же в рев ударились, заголосили, почуяли беду.
Словом, эта самая национализация свершилась.
И у Алешки сразу стало такое чувство, будто перед ним окошко закрыли, будто он в той же неволе, где был, только теперь уж без срока, без конца быть. Это же настроение овладело и другими. С этого момента возрос у рабочих интерес к земле, чаще они стали про землю говорить и собирались на отход в деревню.