Ворон на снегу
Шрифт:
— А вот как увалы пойдут... Как березняки начнут западать в лощины, так тут и начнем.
Алешка между тем определял, не пора ли свернуть в нетоптаные травы и поехать вдоль колков уж вовсе по целику. Если и дальше этой дороги держаться, знал он, то версты через три или четыре она раздвоится, один отворот, правый, поведет на Колывань, а другой, левый, — на Сидоровку, Никольское, Кочетовку...
— Дождя будто не должно быть, — определил мужичок.
— Будто не должно. Облака жидкие, ежели не сгустятся. — Алешка потянул левую вожжу, лошадь пошла по
Иные травы пышностью своей норовили удивить проезжих: голубой лотушок, желтые бородавники, золотарники, скерды, чернильно-фиолетовые осоты. Вынырнув сзади из-под телеги, татарники махали веселыми, озорными головками, довольные тем, что поиграли с лошадью, с людьми, спрыгнувшими с телеги на землю.
Балдушка-тылдушка только-только раскрыла розовые веки и глянула на божий свет. Она теперь, ведает Алешка, будет таращиться на небо аж до самых снегов. Никто не знает, отчего такое прозвище цветку: балдушка-тылдушка. Может, из-за того, что весь толстенький, доверчивый, бесхитростный, место его непременно на кочке, где и ветер гнет, и солнце печет. Так же до осенней студеной слякоти будут красить землю своим цветом короставник, сивец-синец, ветренцы-колокольцы...
Какая же это сила распорядилась, чтобы такую очередность травам устроить?!
Алешка шел, держась правой рукой за телегу, под которой пропали в многоцветном буйстве колеса, ступал отдохнувшими и вместе с тем замлевшими ногами, смотрел на празднично чистые березовые и осиновые колки.
В деревьях, в колках вот нету этой очередности, думал он. На деревьях почки по весне размыкаются разом, сережки и листья распускаются тоже разом, и по осени сырой ветродуй за одну неделю (а то и за одну ночь) с них сдирает разукрашенную одежку.
Сколько же тут еще простору для пашни! Богатеть бы тут мужикам, богатеть. Царевы, говорят, эти места были, кабинетовы. Ужель снова к царям отойдут? Если иноземец-то в помощь им.
Выметнулась из-под лошадиной морды буро-пестрая, величиной с шапку птица и, западая на один бок, стала подбито, подстреленно грести, трепать крылом по траве.
— Ишь ведь что, — посмеялся добродушно Стефан Исаевич (так звали мужичка). — Ишь ведь...
Тетерева, куропатки, перепелы обнаруживались у каждой опушки, у всякого куста. И всякий раз самочка пускалась на свою хитрость: била крылом, перевертывалась, култыхалась, как увечная, отводила людей от гнезда, от птенцов.
— А в европах такой птицы, в таком-то виде, мало уже, — говорил Стефан Исаевич. — Приходилось мне по тем местам езживать. Перевелась там дичь. Так перевелась, что... Охотник день ходит, а пару куропаток подстрелит и считает, что повезло ему.
— Эт за день всего пару куропаток? — не верил Алешка. — Ну, в наших-то местах... Только наши мужики охотой не балуются.
— Это хорошо, что не балуются, — хвалил Стефан Исаевич. — Значит, и через сто лет будет цела тут птица. Много ее будет. Не как в европах. Никуда не денется.
— А куда ж ей деться? — пуще удивлялся Алешка. — Цела будет. Из каждого гнезда
Фантазией Алешка нарисовал себе картину. Ему даже представилось, как едет его будущий внук кромкой этого вот луга, вожжами помахивает, а от кустов, фырча крыльями, вспархивают стаи глупых тетеревов, рябков, куропаток...
Наивный, легковерный Алешка не мог допустить в своих думах (а впрочем, кто же в ту пору мог?), что когда его внук поедет этими же опушками на вездеходном совхозном уазике, то уж не вспугнет ни одной птахи, ни одного зайца, никакой зверушки, хотя будет такая же середка лета и такие же легкие, до прозрачности распущенные облака в высоком небе, будет веять этот же с юга мягкий ветер...
Алешка не спрашивал, зачем в том самом Омске (Стефан Исаевич из Омска) понадобились живые барсуки, и даже стал делать вид, что, конечно же, знает, зачем их, барсуков, живьем имают, покашливал и покрякивал: знаем, дескать, чего молоть языком-то.
С холма цепкий его глаз наконец-то приметил внизу, по оврагу, свежие буренькие ворошки земли, а уж после того и тропу, набитую меж кустами шиповника, разбросанные ветки которого густо были усыпаны еще бледно-зелеными плодиками. Лошадь пошла присядкой, подбирая под брюхо задние ноги, а передние, наоборот, вытягивая. Телега накатывалась, и оттого хомут сдвигался на уши.
Вот первая ночь на барсучиной охоте. Над поляной объявилась крупная, какая-то вся растрепанная сова и, хупая тупыми неловкими крыльями, принялась кружить.
«Какую холеру ей надо?» — думал Алешка, лежа в налаженном шалашике.
«Вот беспутная башка, — подумал Алешка сам про себя. — Вот ведь... Что беспутная — так уж беспутная. Дома баба с ребятишками, хозяйство, а хозяин в шалашике тут прохлаждается, отлеживается...»
Алешка попробовал развить свою думку в этом направлении дальше: про свою жизнь. Отчего она у него несобранная, разные случаи вышибают его из наторенной колеи и куда-то гонят... Зачем? Почему? Для чего?
Но тут же выплыл задиристый, защитительный вопрос: как это — несобранная у него жизнь? Как это — из колеи его кто-то вышибает?
Никто его не вышибает. С городского производства, слава богу, удрал. Сам себе он теперь — вольная птица! Сам себе приказчик и урядник.
В это как раз время Алешка услыхал верещанье. Так кричал изловленный в клетку барсук.
А живой трофей разглядел Алешка уж поутру.
Светло-серый, короткохвостый, с тяжелым навислым задом зверь был как бы в черном фартучке, такие же темные лоскутки над глазами и за ушами. От своей неуклюжести, а больше от нервности, зверек все переворачивался, падал на бок, на спину. Клетку накрыли куском брезента.