Воры в доме
Шрифт:
Ариба, — подумал он, — ариба, тринидад, Каракас и маракаибо…
… Я с отличием закончил среднюю школу и готовился вступить в армию, так как хотел попасть в школу военных летчиков. Но мне предложили поступить в специальную разведывательную школу, и я дал согласие. В этой школе я тоже был одним из первых учеников. Считалось, что я делаю хорошую карьеру…»
Он вспомнил, что его особое положение в армейской разведывательной школе в Монтереи, штат Калифорния, когда он обратил на себя внимание генерала Уильяма Питса, началось со случая с двумя зонтиками… Это было на практических занятиях, когда учащийся должен был пробраться в оборудованную для этой цели в здании школы квартиру, открыть с помощью специальных приспособлений замки в дверях,
Он заметил в передней учебной квартиры на вешалке среди всякой одежды и шляп два обыкновенных зонтика. И вот тогда он оставил в дураках курсантов, изображавших агентов полиции. Это было на третьем этаже, но он не побоялся выкинуть отчаянную штуку. Он выбрался в окно, захлопнул за собой створки, раскрыл оба зонтика и спрыгнул вниз. Он благополучно приземлился, а одураченные «агенты полиции» долго ходили по квартире, заглядывая во все шкафы и под кровати.
Да, зонтики… Это они помогли ему перейти в высшую школу, в особый пансион. А затем этот спор… Он был тогда еще настолько наивен, что вполне искренне вступил в диспут. Он даже не догадывался тогда, что в этой школе-пансионе на каждых двух слушателей приходилось по меньшей мере по одному человеку, который жил рядом, учился, как и все остальные, но был призван следить за каждым шагом порученных ему людей, провоцировать их, проверять, проверять и оба всем доносить начальству.
Это было на занятиях по ночным затяжным прыжкам с парашютом. Они лежали на летном поле, в густой и пыльной жесткой траве, курили. И вот тогда один из этих парней, Ллойд, что ли, — у всех были такие фамилии, какие чаще всего встречались в телефонном справочнике, — заговорил о том, что атомная бомба — такая штука, что с ней войны не может быть. Его поддержал кто-то горячо и искренне — очевидно, заранее договорились: да, затеять войну — это значит, что от мира и щепок не останется, это значит устроить такой пожар, на котором сгорят даже те, кто только собирался погреть руки. Представляете себе, ребята, как горячо под этим грибком.
Их возили незадолго перед тем смотреть на взрыв атомной бомбы. И когда вспыхнуло пламя, о котором он столько раз слышал, и поднялся гигантский гриб взрыва, снимки которого он столько раз видел, он испытал то же чувство, которое бывало у него, когда в детстве мать его водила в церковь, — чувство бессилия, страха и приниженности и вместе с тем торжествующей уверенности, что никто не уйдет от возмездия.
— Галактики, — сказал этот Ллойд, глядя в небо. — А знаете ли вы, что они движутся от нас со скоростью шестьдесят тысяч километров в секунду? Но было время, когда они составляли одно целое. И может быть, когда-то вся вселенная составляла одну землю, но началась атомная или водородная война, пошла цепная реакция, все к черту взорвалось, и части до сих пор летят во все стороны. А потом из этих частей и образовались все эти галактики, туманности, звезды и планеты…
Он еще что-то торочил об астрономии. Может, сам заинтересовался ею, а может, его этому и учили. Каждый здесь, кроме своего прямого дела, изучал какую-нибудь специальность — медицину, металлургию, строительство, а сверх того полагалось обязательное увлечение — «хобби»: музыка, цветоводство или, как у него, орнитология. Считалось, что человеку, интересующемуся повадками и классификацией птиц, удобнее, не обращая на себя особого внимания, пользоваться биноклем и фотоаппаратом. Да и вообще инженер-геолог, увлекающийся в свободное время орнитологией, — фигура приятная…
— И если начнется атомноводородная война, — продолжал Ллойд, — из нашей планеты снова может образоваться десяток-другой новых…
— Не знаю, как планеты и эти галактики, а люди передохнут все до одного. Вот почему я и говорю, — снова поддержал Ллойда горячий и искренний голос, — что, пока
— Глупости, — не выдержал он и вмешался в этот бесполезный разговор. — Война неизбежна. И чем дальше она будет оттягиваться, тем хуже для нас. Все эти разговоры о мире во всем мире и голубках с оливковой веточкой в клюве — красная пропаганда. Им это выгодно. Сколько стран мы потеряли за последнее время. Мы утрачиваем, а они приобретают. Китай, Корея, вон что черномазые в Африке устраивают, да и в Европе не лучше. Слишком много красных. Во Франции, в Италии, везде. Мы упускаем время. Нужно было грохнуть еще тогда, когда мы получили в руки атомную бомбу, а у них ее не было. Больше нельзя оттягивать. Чем скорее мы начнем, тем лучше. Середины тут нет: или они нас, или мы их…
— А если пропадем и мы и они?
— Не пропадем… Только нужно спешить. Мой старик еще во время войны написал письмо в конгресс. Но они не очень прислушивались к таким письмам. А он писал, что мы должны помогать и русским и немцам. Пока они не истощат все силы. А тогда мы приберем к рукам и тех и других. Но все эти наши красные, розовые и евреи — я лично ничего не имею против евреев. (Он добавил это потому, что Ллойд, как ему казалось, был из них — нет, не внешность этого розовощекого и светловолосого парня и не язык уроженца Манхэттена, а что-то другое… Он не знал что, но что-то такое в нем было.) Красные, розовые и евреи оказались для нас страшнее Гитлера, потому что они втравили нас в помощь одной России и в войну с Германией…
Да, после этого разговора он быстро пошел в гору.
Но об этом нельзя помнить. Об этом и о дешевых африканских сортах бобов какао: С. Томэ и акра, и о дорогих сортах: тринидад, Каракас, ариба, и о том, что отец сегодня получил его письмо и читает его с сестрой Ребеккой, — он оставил двадцать писем с адресами, и в управлении уж позаботились о том, чтоб они регулярно поступали со всех концов Штатов, — он был хорошим сыном…
«… Я проходил обучение только в Монтереи. Считалось, что я делаю хорошую карьеру. В России я второй раз. Посылали меня с самостоятельным заданием, и встретился я только с одним или двумя людьми. Они должны были оказать мне помощь». Да, он назовет этого чудака, которого в Америке можно было бы показывать за деньги. Если бы только его передачи в самом деле не перехватывались… Но как бы то ни было, а он передал…
Вот что он скажет, если попадется. А от этого никто не гарантирован. Но ампулу он не станет раскусывать. Пусть это делают другие. Те, кто не умеет выкручиваться. А он выкрутится в любых обстоятельствах…
«Но почему у меня такие мысли? — думал он. — Да нет, это не плохие мысли. Просто в моем положении нужно быть готовым ко всему. И знать, что скажешь даже в самых трудных обстоятельствах.
Но все-таки, — думал он, — в этом есть какой-то комплекс. Я только забыл какой. В общем неприятное предчувствие».
Он вспомнил, как утром у него расспрашивал, откуда он приехал и долго ли здесь собирается пробыть, парикмахер-еврей. А он евреев не любил еще больше, чем негров. Какой-то темнокожий таджик или узбек дворник сделал ему замечание, когда он бросил окурок папиросы на улице…
Скорей бы вернуться. Только бы вернуться. Увидеть отца и сестренку. Ему было неприятно, что в самой последней, разработанной для него «легенде», той, что он должен был рассказать, если не успеет раскусить ампулу, если не сумеет отстреляться, по этой последней легенде отец его умер. Отец, добрый, смешливый поставщик бобов какао, жив, а умерла мать — в самом деле русская, Хохлова, в Соединенные Штаты она попала в 1918 году. Она всегда рассказывала, что принадлежит к старинному дворянскому роду, и только после ее смерти из картотеки разведывательного управления при подготовке своей «легенды» он узнал, что она была из купеческой семьи. У нее тоже была своя «легенда». Словно мы бы ее меньше любили, если бы узнали, что она из купцов… Только бы вернуться…