Воры в доме
Шрифт:
Он прошел к ряду, в котором продавали темно-зеленый крупичатый жевательный табак — нас. Его готовили, смешивая растертые в порошок табачные листья с золой и известью. Небольшую щепотку наса бросали в рот, под язык, постепенно рассасывая. Мулло Махмуд попробовал табак у нескольких продавцов и остановился на том, который продавал пожилой пижон в дорогом халате, с бородой и ладонями, окрашенными хной.
Продавец свернул маленький фунтик и двумя руками, как делают это в знак почтения, подал его Махмуду. Мулло пересыпал табак в выдолбленную и отполированную тыквочку величиной с грушу, какая обыкновенно служит табакеркой, и машинально взглянул на листок, из которого был свернут фунтик. Он прочел:
«… Женщины часто прятали детей под одеждой, оставленной на вешалке, чтобы не брать их с собой в газовую камеру.
— Разрешите посмотреть бумагу, в которую вы заворачиваете свой превосходный табак, — попросил он продавца.
— Пожалуйста, — ответил тот и дал ему книгу. Из нее было вырвано уже много страниц — она начиналась со 185-й. Это была книга лорда Э. Рассела «Проклятие свастики».
— Я хочу купить у вас эту книгу, — сказал мулло Махмуд.
— Она не продается, — погладил продавец красными пальцами красную бороду. — Но если она вам нужна, возьмите ее от меня в подарок, — добавил он великодушно.
Лорд Рассел. Из Ливерпуля. С. В. Е. — кавалер ордена Британской империи второй степени. Он попытался вспомнить этого видного юриста, но никак не мог представить его лица, а вспоминался только голос, чуть гнусавый, негромкий и волнующий.
Разыскивая имя автора, мулло Махмуд посмотрел последнюю страничку, над которой стояло «Заключение». Он медленно, мысленно переводя слово за словом на английский язык, прочел его:
«Существовал концентрационный лагерь, который в 1945 году, после того как из него убрали все следы смерти, мог посещать народ. Лагерь находился в Дахау, недалеко от Мюнхена, и посетитель уходил оттуда с незабываемым впечатлением.
Единственные заключенные, которых он там видел, были немцы, обвиняемые в военных преступлениях и ожидавшие суда или освобождения. Каждый из них жил с комфортом в светлой, удобной камере, пользовался электрическим освещением, а зимой — центральным отоплением, имел кровать, стол, стул и книги. Вид у них был упитанный и холеный, а лица выражали легкое удивление. Их, должно быть, действительно удивляло, что же происходит, где же они находятся.
Покинув жилые помещения, ставшие такими чистыми и опрятными, посетитель отправляется на другой конец лагеря, где находился крематорий. Там еще полностью сохранился весь механизм смерти, которым так долго пользовались, чтобы избавиться от тех, кто осмеливался стать поперек пути фюреру.
Исчезли трупы, которые когда-то лежали в пристройке, ожидая сожжения, потому что в газовых камерах умерщвляли больше, чем пропускали печи; исчезли и несчастные человеческие существа, ожидавшие своей очереди, чтобы войти в камеру смерти. Они исчезли навсегда, но призраки их остались, и все напоминало о них.
А дальше можно было видеть чистым и прибранным помещение, где жертвы раздевались; газовую камеру с глазком, в который смотрел оператор, дожидаясь последних минут агонии, чтобы включить затем электрический вентилятор для очищения воздуха от смертоносных газов; примыкающее здание крематория и носилки на железных колесиках, сбрасывавшие трупы в пасть печи; небольшую комнату, где трупы были навалены до потолка и где на оштукатуренных стенах еще оставались отпечатки их ног; машину, перемалывающую кости для удобрения соседних полей, и помещение, где хранили прах.
Проходя по этим помещениям и обозревая сцену столь многих страданий и трагедий, посетитель еще ощущал смрад разлагавшихся трупов и запах горелого мяса, но что же он видел, когда, выйдя на чистый свежий воздух, поднимал глаза к небу, чтобы освободиться от этого кошмара? К шесту на крыше крематория была прибита маленькая, грубо сколоченная скворечня, которую устроил здесь какой-то страдавший раздвоением личности эсэсовец.
Тогда и только тогда можно было понять, почему нация, давшая миру Гёте и Бетховена, Шиллера и Шуберта, дала ему также Освенцим и Бельзен, Равенсбрюк и Дахау».
Он
«Если в конце концов установят, кто же автор этих писем, — думал он, — то и обо мне скажут, что я страдал раздвоением личности. Но, может быть, кто-нибудь при этом подумает, что я хотел спасти не скворцов, а людей».
Глава сороковая,
в которой не происходит ничего такого, что влияло бы на ход повествования
Уже горит дом соседа Укалегона…
Ибрагимов не верил в бога. Во всяком случае, в такого, в какого верили христиане, магометане или евреи. Но у него был свой бог — удача. Когда человек берет билет в лотерее, ему может повезти, если ему мирволит этот бог. Этот человек найдет кошелек с деньгами, останется единственным на горящем самолете, врезавшемся у самого аэродрома в телеграфный столб, это его товарища, а не его убьет шальная пуля.
И сейчас всем своим естеством, каждой жилкой он взывал к великому богу удачи: «Помоги! Вызволь! Докажи, что ты существуешь, — ведь я так верю в тебя и так надеюсь на тебя!..»
Он медленно шел по улице, а ему хотелось бежать, и разогретый асфальт — теплота его чувствовалась сквозь подошвы легких дорогих туфель — и был той землей, которая горела под ногами.
Прежде ему часто случалось нарушать правила конспирации, но в этот раз он им последовал, и это хорошая примета… Да какая к черту примета — это просто спасло его. Пока, во всяком случае. Он договорился, что они встретятся в десять часов утра на центральном почтамте, хоть вначале у него было желание щегольнуть перед этим приезжим своей независимостью и сказать, что он придет прямо к нему в гостиницу. Он представил себе, как открывает дверь номера, как глядят на него из комнаты черные беспощадные зрачки пистолетов и насмешливый голос предлагает: «Входите, входите. Вы не ошиблись дверью». И силой воли он заставил себя замедлить шаги, участившиеся в такт ударам сердца.
Дорогу перебежала черная кошка. Женщина, которая шла перед ним, оглянулась и замедлила шаги. Он странно улыбнулся, остановился, поправил шнурок на туфле и дождался, пока какой-то мальчишка обогнал его и пересек невидимую и роковую черту, оставленную кошкой.
«Вот видишь, я выдержал твое испытание… Хоть сейчас дорога каждая секунда. Помоги же мне!» — молился он своему богу удачи.
— Эй, такси! Свободен?
Он сел рядом с шофером, оглянулся, не сворачивает ли за ним другая машина, и назвал адрес.
«Что со мной? — вдруг удивился Ибрагимов. — Почему я сразу не сел в такси? Но это возле гостиницы. Нет. Ничего. Следовало немного отойти пешком. Так правильней…»
Он внимательно посмотрел на водителя такси, молодого парня-узбека в перешитых, намеренно зауженных китайских хлопчатобумажных штанах и в рубахе навыпуск из той же ткани, из какой жена его (если он женат) сшила для себя домашнее яркое платьице. Тоже хорошо. Пока хорошо.
Значит, сейчас домой. Убрать все лишнее. Хотя ничего особенно лишнего дома нет. Подготовить все, что нужно в дорогу. Изготовить телеграмму. Хотя бы от сестры из Новосибирска, вернее, от брата — сестра опасно больна, прошу немедленно приехать. Показать телеграмму в телеателье. Взять недельный отпуск за свой счет. Затем на вокзал. Ни в коем случае ни самолетом, ни автомобилем. Поездом. И на вокзал не самому… Попросить съездить за билетом кого-нибудь из сотрудников. Сказать, что не хватает времени. А там, в дороге, на первой же узловой станции пересесть в другой поезд.
И главное, не выжидать. Действовать.
«Я буду очень стараться, — просил он, — только помоги мне. Только сделай так, чтобы дома меня никто не ждал. Ты дал мне благополучно пройти по лезвию бритвы самый первый, самый опасный участок. Дай же мне пройти второй…»
Он поднял глаза на свое окно, не заметил ничего подозрительного и поспешил к себе. Он спросил у хозяйки квартиры, не узнавал ли кто-нибудь, когда он вернется, пожаловался, что тяжело заболела сестра в Новосибирске — что-то такое с сердцем — и что в связи с этим он должен будет уехать на несколько дней, и лишь после этого вошел в свою комнату.