Восемь Фаберже
Шрифт:
– Я к Карлу Густавовичу. Антон Штарк из Москвы, мастер, он меня знает.
– Проходите на второй этаж, – оглядев скромно, но достойно одетого немца, приказчик махнул в глубь магазина. – Он в мастерской.
Штарк поднялся на второй этаж и понял, что и здесь работа отнюдь не кипит. За верстаками занята была от силы половина мест. Фаберже что-то тихо выговаривал одному из подмастерьев, вертя в руках фигурку солдата из цветных камней. «Неужели на такое в Петербурге еще есть спрос? – подумал Штарк. – Тогда все не так плохо».
Тут Фаберже заметил его, поставил фигурку на стол, подошел к московскому гостю, улыбаясь и протягивая руку. Штарк с удовольствием пожал по-прежнему твердую ладонь старика.
– Какими судьбами, Антон Иванович?
– Я закрыл мастерскую, –
– Вот как… Ну что ж, пойдемте ко мне, выпьем чаю, расскажете, что у вас стряслось. Хотя, что греха таить, не только у вас.
Они поднялись еще на один этаж выше, в квартиру теперь уже бывшего царского ювелира. Здесь пока все было, как в старые времена: и не подселили никого, и прислуга не разбежалась – по крайней мере, чай разливала полная пожилая женщина в белоснежном переднике. Штарк посчитал невежливым сразу рассказывать о своих бедах и стал расспрашивать Фаберже, как у него идут дела.
– Так себе, – отвечал Карл Густавович. – Но торгую отлично, и все дорогими вещами! Другое дело, что сейчас мы больше покупаем, чем продаем.
– Да, я видел внизу и продавцов, и покупателей.
– Революционеры, оказалось, как сороки, – любят все, что блестит, и денег не считают, – Фаберже презрительно выставил вперед нижнюю губу. – Я знаю, что деньги-то у них от грабежа да воровства. Но мы их берем и отдаем ограбленным. Буржуям, как теперь принято говорить. Никто ведь не даст нынче за их украшения тех цен, которые мы платим. В некотором смысле восстанавливаем справедливость, хоть и не совсем в духе революционного правосознания, которое теперь у нас вместо законов.
– В Москве ювелиры тоже больше покупают, чем делают нового, – заметил Штарк. – А у меня не было магазина, как вы знаете.
– Мы еще делаем кое-что. Я заметил, что среди новых чиновников пошла мода на дорогие подарки. Берут взятки и кланяются начальству каким-нибудь нашим изделием. Хотя, конечно, работы сейчас даже меньше, чем в начале войны.
Штарк знал, что, когда началась война с немцами, вся высшая знать, начиная с Романовых, и многие богатые промышленники перевели свои капиталы из-за границы в Россию, чтобы помочь стране в тяжелое время. А расходы и царской семьи, и многих других клиентов Фаберже на всяческую роскошь резко снизились. Последние императорские пасхальные яйца были скромными и делались из дешевых материалов – «Георгиевское», например, покоилось на стальных снарядах, а еще, говорили, было деревянное яйцо, законченное к Пасхе 1917 года – только царь не был больше царем.
Фаберже тоже делал, что мог, для фронта: его мастерские выпускали гранаты, взрыватели, шприцы для полевых госпиталей. Но теперь это уже никому не нужно – большевики вышли из войны.
– Я, собственно, хотел спросить, – Штарк перешел к делу, – нет ли у вас работы для меня. Не хочу больше никем руководить, а вот руками бы поработал с удовольствием.
– Руки такие, как ваши, – большая ценность, дорогой Антон Иванович, – сказал Фаберже с искренней, как показалось Штарку, теплотой. – Можете хоть сегодня приступать, работу я вам найду, конечно. Вы ведь универсал, можете и гравером, и гильошером, и чеканщиком? – Штарк кивнул: он мог выполнять в ювелирной мастерской любую работу, только эмальер из него был никакой. – Но скажу откровенно, мы тоже вряд ли долго протянем. Это вопрос месяцев, может, даже недель. Многие мастерские закрылись после декрета о тридцать шестой пробе, нам пришлось платить подмастерьям выходное пособие – все же они работали для фирмы. У нас почти не осталось оборотных средств. Ну и… Мы здесь как на вулкане; я не знаю, сколько еще большевики будут нас терпеть.
– Чего они хотят от вас, Карл Густавович?
– Того же, чего и от всех. Денег. Но заодно хотят, чтобы я все переустроил по их понятиям. Знаете, заводы рабочим и все такое… Никак не возьмут в толк, что эти желания противоречат друг другу. Я еще до всех этих событий видел, что такое этот их коммунизм в действии. Вот Юлий Раппопорт, серебряных дел мастер, тому семь лет решил уйти на покой, а мастерскую
«Не будет больше заказов на образа, – подумал Штарк, – церкви сейчас принято грабить, а не украшать, да и священникам не до новой дорогой утвари. Но хоть на короткое время можно здесь зацепиться, а там посмотрим».
Уезжать из России Антон Иванович не хотел. Хоть и пришлось ему закрыть дело, которое он перевел сюда из Ревеля, где оно сейчас было бы в относительной безопасности, – а все же, пустившись в бегство, он окончательно признал бы свое поражение. В глубине души ему казалось, что человек с его опытом и навыками не пропадет и при большевиках. В конце концов, вся их риторика была об уважении к людям труда, а он всю жизнь работал руками, хоть и был хозяином мастерской, а значит, в некотором смысле буржуем. Вот рассеется туман, перестанут грабить и убивать, оглянутся вокруг – а что осталось? – и снова станет очевидна потребность в искусных людях. И появится спрос на то, что они умеют делать. Просто все будет устроено иначе, чем раньше; ну что ж, Штарк не считал себя ни стариком, ни человеком узких взглядов и не имел ничего против перемен. А со словами Фаберже о хозяине он был не совсем согласен. Штарк верил, что в любом ремесленном предприятии кто больше всех умеет, того больше всех и уважают. И чинопочитание на самом деле ни к чему.
Он стал приходить в мастерскую на Большой Морской каждый день и проводить долгие часы за верстаком. Даже используя низкопробное золото, можно было делать изящные вещицы – те самые дорогие подарки, о которых говорил Фаберже, думал Штарк. У фирмы остались еще запасы и драгоценных камней, и уральских самоцветов, и удивительной красоты нефрита редких разновидностей. Поставщик украшений не только к царскому двору, но и к английскому, и даже к сиамскому, казалось, был готов к любым превратностям судьбы, хоть к длительной осаде.
Штарк нашел родственную душу в главном художнике фирмы, Франце Бирбауме. Тот тоже не видел смысла бежать – хотя бы потому, что это значило бы навсегда похоронить художественные традиции фирмы, которые он помогал устанавливать.
– Русский ремесленник знает свое дело, но он безалаберный, – говорил Бирбаум Штарку. – Вот поставь у одного и того же станка русского и, скажем, австрийца. И австриец за то же время произведет втрое больше деталей, чем русский. Потому что у него все движения отточены, он не делает ничего лишнего. А русский и задумается, и на муху засмотрится, – сделает-то все равно хорошо, да мало. Вот теперь принято пенять, что у нас был шестнадцатичасовой рабочий день. Да мы бы первыми восьми-, даже шестичасовой установили, если б это были шесть часов непрерывной работы. Если не контролировать здесь людей, не напоминать им, кто они и где работают, скоро все будет забыто, все навыки утеряны.
– Вы думаете, если вы останетесь, их удастся сохранить? – спрашивал Штарк, ища подтверждения собственным надеждам.
– Хотелось бы верить, – отвечал Бирбаум, и становилось ясно, что и сам он лишь надеется на лучшее.
Подмастерьев, казалось, каждый день становится меньше: вот и еще один верстак опустел, и еще… Фаберже напрасно тешил себя надеждой сохранить мастерскую. Если и заказывали ему какие-то подарки, то уж точно не в тех масштабах, в которых он привык действовать. Ведь в лучшие времена на фирму работало больше пятисот человек.