Восемнадцатый год
Шрифт:
И – все, Даша, сколько я пролила слез. Он ушел от меня, чтобы умереть… Чем мне было удержать его, вернуть, спасти? Что я могу? Прижать его к сердцу изо всей силы… Ведь только… Но он и не замечал меня в последнее время. Ему в лицо глядела во все глаза революция. Ах, я ничего не понимаю. Нужно ли нам всем жить? Все разрушено… Мы, как птицы в ураган, мечемся по России… Зачем? Если всей пролитой кровью, всеми страданиями, муками вернут нам дом, чистенькую столовую, знакомых, играющих в преферанс… Так мы и снова будем счастливы? Прошлое погибло, погибло навсегда, Даша… Жизнь кончена, пусть приходят другие. Сильные… Лучшие…»
Катя положила перо и скомканным платочком вытерла глаза. Потом глядела на дождь, струившийся по четырем стеклам окошка. На дворе гнулась и моталась акация, как будто сердитый ветер трепал ее за волосы. Катя снова начала писать:
«Вадим уехал на фронт. Настала весна. Вся моя жизнь была – ждать его.
Даша, зачем же все наши муки? Не может быть, чтобы напрасно… Мы, женщины, ты, я, – знаем свой маленький мирок… Но то, что происходит вокруг, – вся Россия, – какой это пылающий очаг! Должно же там родиться новое счастье… Если бы люди не верили в это, разве бы стали так ненавидеть, уничтожать друг друга… Я потеряла все… Я не нужна себе… Но вот живу, потому что стыдно, – не страшно, а стыдно пойти положить голову под паровоз… привязать на крюк веревку.
Завтра уезжаю из Ростова, чтобы ничто больше не напоминало… Поеду в Екатеринослав… Там есть знакомые. Мне советуют поступить в кондитерскую. Может быть, Даша, приедешь на юг и ты… Рассказывают, в Питере у вас очень плохо…
Вот разница: женщина никогда бы не покинула любимого человека, будь хоть конец мира… А Вадим ушел… Он любил меня, покуда был в себе уверен… Помнишь, в июне в Петербурге, – какое солнце светило нашему счастью… Не забуду до смерти бледного солнца на севере… У меня не осталось от Вадима ни одной фотографии, ни одной вещицы… Как будто все было сном… Не могу, Даша, не могу понять, что он убит… Наверно, я сойду с ума… Как грустно и ненужно прожита жизнь…»
Дальше Катя не могла писать… Платочек весь вымок… Но все же нужно было сообщить сестре все то обыденное и обыкновенное, что больше всего ценят в письмах… Под шум дождя она написала эти слова, не вкладывая в них ни мысли, ни чувства… О стоимости продуктов, о дороговизне жизни… «Нет никаких материй, ниток… Иголка стоит полторы тысячи рублей или два живых поросенка… Соседка по двору, семнадцатилетняя девушка, вернулась ночью голая и избитая, – раздели на улице. Главное – охотятся за башмаками…» Написала про немцев, что они устроили в городском саду военную музыку и велят подметать улицы, а хлеб, масло, яйца увозят поездами в Германию… Простонародье и рабочие ненавидят их, но молчат, так как помощи ждать неоткуда.
Все это ей рассказывал подполковник Тетькин. «Он очень мил, но, видимо, тяготится лишним ртом… А жена его, уже не стесняясь, говорит об этом». Катя еще написала: «Позавчера мне минуло 27 лет, но вид у меня… Да бог с ним… Теперь это не важно… Не для кого…»
И снова взялась за платочек.
Это письмо Катя передала Тетькину. Он обещался с первой оказией переправить в Питер. Но еще долго, по Катином отъезде, носил его в кармане. Сообщение с севером было очень трудно. Почта не действовала. Письма доставляли особые ходоки, отчаянные головы, и брали за это большие деньги.
Перед отъездом Катя продала все то немногое, что увезла из Самары; оставила только одну вещицу – изумрудное колечко, его подарили Кате в день рождения. Это было давно, до войны, в весеннее петербургское утро. Оно отошло в такую далекую память, что ничто уже не связывало Катю с тем туманным городом, где пролетела ее молодость. Даша, покойный Николай Иванович и Катя пошли на Невский… Выбрали колечко с изумрудом. Она надела на палец зеленый огонек и только его унесла из той жизни…
С ростовского вокзала отходило сразу несколько поездов. Катю затолкали, впихнули в какой-то вагон третьего класса. Она села у окна, узелок с заштопанным бельем пристроила на коленях. Поплыли заливные луга, донские плавни, дымы на горизонте, туманные очертания не покорившегося немцам Батайска. Под обрывистым берегом – полузатопленные рыбачьи деревни, мазаные хаты, сады, перевернутые баркасы, мальчики, идущие с бреднем. Потом молочной пеленой разостлалось Азовское море, вдали – несколько косых парусов. Потом погасшие трубы таганрогских заводов. Степи. Курганы. Брошенные шахты. Огромные села на склонах меловых холмов. Коршуны в синем небе. Печальный, как эти просторы, свист поезда. Хмурые мужики на станциях. Железные каски немцев…
Катя смотрела в окно, согнувшись, как старушка. Должно быть, лицо ее было такое печальное и прекрасное, что какой-то немецкий солдат, сидевший напротив, долго глядел на эту чужую русскую женщину. Худое, в никелевых очках, усталое лицо его тоже будто подернулось печалью.
– Виновные понесут расплату за все, мадам, настанет время, – негромко сказал он по-немецки. – Так будет и у нас в Германии, так будет во всем мире: великий суд… Социализмус – будет имя судьи…
Катя не сообразила сначала, что обращаются именно к ней, – подняла глаза на большие чистые никелевые очки. Немец покивал ей дружески:
– Мадам говорит по-немецки?
– Да.
– Когда человек много страдает – утешением ему служит целесообразность тех причин, из-за которых он страдает, – сказал немец, подбирая ноги под лавку и опуская лоб, так что глаза его теперь смотрели на Катю поверх очков. – Я много изучал историю человечества. После долгого затишья мы снова входим в полосу катастроф. Вот мой вывод. Мы присутствуем при начале гибели великой цивилизации. Однажды арийский мир уже пережил подобное. Это было в четвертом веке, когда варвары разрушили Рим. Многие готовы провести параллели с нашим временем. Но это ничего. Рим был разложен идеями христианства. Варвары разорвали уже только труп Рима. Современная цивилизация будет переорганизована социализмом. Там было разрушение, тут будет созидание. Наиболее разрушительными идеями христианства были: равенство, интернационализм и моральное превосходство бедности над богатством. Это были идеи варваров, кормивших чудовищного паразита – Рим, утопавший в роскоши. Вот почему римляне так боялись и так жестоко преследовали христиан. Но в христианстве не было созидающей идеи, оно не организовывало труда. На земле оно довольствовалось только разрушением, а все остальное обещало на небесах. Христианство – это был только меч, разрушающий и карающий. И даже на небесах, и в идеальной жизни, оно не могло обещать ничего, кроме вывернутого наизнанку иерархического, классового и чиновничьего строя Римской империи. Таковы были его основные ошибки. В противовес ему Рим выдвигал идею порядка. Но тогда самый беспорядок – всеобщий хаос – и был заветной мечтой варваров, ожидавших часа, чтобы полезть штурмом на стены Рима. Час этот настал. На месте городов задымились развалины. Трупы лежали по дорогам, распятые кольями, раздавленные телегами варваров. Спасения не было, потому что Европа, Малая Азия, Африка пылали от края до края. Римляне, как птицы, метались по мировому пожарищу. Их умерщвляли варвары, в лесах раздирали дикие звери, они гибли в пустынях от голода, зноя и стужи. Я читал рассказ современника о том, как Проба, жена римского префекта, бежала ночью в лодке с двумя дочерьми из Рима, куда ворвались германцы Алариха. Плывя по Тибру, римлянки видели пламя, пожиравшее Вечный город. Это был конец мира…
Немец развязал вещевой мешок, со дна его достал пухлую, в потертой коже, записную книжку и некоторое время со сдержанной улыбкой перелистывал ее.
– Вот, – сказал он, пересаживаясь на Катину лавку, – чтобы вам лучше представить, каковы из себя были римляне перед гибелью, послушайте одно место из Аммиана Марцеллина. Он так описывает этих владык вселенной:
«Длинные одежды из пурпура и шелка развеваются по ветру и дают возможность рассмотреть под ними богатую тунику, украшенную вышивками, изображающими различных животных. Сопровождаемые свитой в пятьдесят человек прислуги, их закрытые колесницы потрясают мостовую и дома, мчась по улице с необыкновенной быстротой. Если кто-нибудь из них входит в бани, обычно соединенные с магазинами, ресторанами и местами для прогулок, – он повелительным тоном требует, чтобы предметы общего употребления были отданы в его исключительное пользование. Выходя из бани, он надевает перстни и пряжки с драгоценными камнями и облекается в дорогой халат, полотна которого хватило бы на двенадцать человек. Затем следуют верхние одежды, которые льстят его самолюбию; при этом он не забывает принять величественную осанку, которой нельзя было бы простить и великому Марцеллу, завоевателю Сиракуз. Впрочем, иногда и он предпринимает смелые походы с огромной свитой слуг, поваров, клиентов и отвратительно обезображенных евнухов в свои итальянские поместья, где забавляется охотой на птиц и кроликов. Если случайно, особенно в жаркий полдень, он имеет храбрость переплыть на раззолоченной барке озеро Лукрин, отправляясь на свою приморскую дачу, он сравнивает потом это путешествие с походами Цезаря и Александра. Если муха проникает за шелковую занавеску палубы или сквозь складки упадет луч солнца, он оплакивает свое бедствие, сетуя, что не родился в странах киммерийских, где вечный мрак. Лучшими гостями у знатных считаются паразиты и льстецы, умеющие рукоплескать каждому слову хозяина. Они смотрят с восторгом на мраморные колонны комнат и мозаичные полы. За столом птицы и рыбы необыкновенной величины вызывают всеобщее удивление. Приносят весы, чтобы удостовериться в полновесности этих яств, и в то время, когда благоразумные гости отворачиваются от такой сцены, паразиты требуют нотариуса, чтобы составить протокол в достоверности подобных чудес…»