Восемнадцатый год
Шрифт:
Она помолчала и потом открыто, ясно взглянула в глаза Алексею Ивановичу. Он моргнул. Лицо стало простоватым, растерянным, точно его здорово провели. Рука полезла в затылок, заскребла.
– Это – драма, это вы правильно, – сказал он, морща нос. – У нас – просто. Брат убил у меня во дворе германца, хату подожгли и – ушли. Куда? К атаману. А вы, интеллигенция… Действительно…
Катина хитрость удалась. Алексей Иванович, видимо, намеревался тут же разрешить проклятый вопрос: за какую правду бороться таким, как Катя, – безземельным и безлошадным.
Это
– Если мы, мужики, вас, городских, кормим, – значит, вам нужно стоять за нас, – сказал Алексей Иванович, усиливая впечатление решительным жестом. – Мы, крестьянство, против немцев, против белых, против коммунистов, но за сельские вольные Советы. Понятно?
Она кивнула. Он продолжал говорить. Тогда она поднялась на цыпочки и левой рукой, так как на правой было разорвано под мышкой, сорвала две ягоды: одну положила в рот, другую стала крутить за хвостик.
– Быть бы мне деревенской – все бы стало ясно, – сказала она и выплюнула косточку. – Сколько раз слышала: родина, Россия, народ, а что это такое, – вот вижу в первый раз. – Она съела вторую ягоду, оглядывая Алексея Ивановича, его золотистую на свету бородку, раскинутый на груди кожух, крепкие ноги, страшное вооружение.
– Народ, народ, – проговорил он, все больше смущаясь, – невидаль, конечно, небольшая… Но своего не отдадим. – Он крепко схватился за кол, торчавший из плетня, пробовал – прочен ли. – Жестоко будем воевать хоть со всем светом… Вам, Екатерина Дмитриевна, не меня – наших бы анархистов послушать, они мастера говорить… Только уж… (Брови его шевельнулись, глаза пытливо скользнули по Кате.) Беда с ними – ерники неудержимые, алкоголики… Пожалуй, что вас не стоит им и показывать…
– Пустяки, – сказала Катя.
– То есть как пустяки?
– Так я не маленькая, с этим ко мне не сунешься.
– Это вы хорошо говорите…
У Кати дрогнул подбородок, улыбаясь потянулась опять к черешневой ветке. Чувствовала, как все тело пронизывает, ласкает солнечный зной. И это был сон наяву.
– Все-таки, – сказала она, – что же я могла бы у вас делать, как вы думаете, Алексей Иванович?
– По просветительной части… У батьки заводится политотдел… Говорят, газету свою хочет завести.
– Ну, а вы?
– Я-то?.. (Он опять взялся за кол, тряхнул плетень.) Я простой боец, возничий на пулеметной тачанке, мое место – в бою… Вы, Екатерина Дмитриевна, сначала пообсмотритесь, сразу, конечно, не решайте. Я вас сведу с невесткой, братаниной женой Матреной. Мы вас, что ли, в семью примем…
– А батько Махно приказал мне прийти вечером ногти ему чистить.
– Что?! – Алексей сразу схватился обеими руками за пояс под кожаном, даже нос у него заострился. – Ногти?.. А вы что ему ответили?
– Ответила, что я – пленная, – спокойно сказала Катя.
– Ладно. Пошлет за вами – идите. Но только я там буду…
С крыльца в эту минуту, трепля фартуком, сбежала толстая Александра.
– Едут, едут! – закричала она, кидаясь отворять ворота. Издалека были слышны крики «ура», отдельные выстрелы, топот коней. Возвращался батько с армией. Катя и Алексей вышли на улицу. Туча пыли поднималась над шляхом. На буграх, мимо мельниц, мчались всадники, тройки.
Головная часть армии входила в село. Кругом крутились мальчишки, бежали девки. Мокрые, вспененные лошади раздували боками. Махновцы стояли на телегах, в пыли, в поту, с заломленными шапками.
В тачанке с развевающимися краями персидского ковра ехал Махно. Он, подбоченясь и держа у бедра баранью шапку, сидел на снарядном ящике. Бледное лицо его застыло в напряжении, запекшиеся губы были сжаты.
За ним во второй телеге ехали шесть человек, городского вида – в пиджаках, в мягких шляпах, в соломенных фуражечках, все с длинными волосами, с бородками, в очках: анархисты из штаба и политотдела.
8
Пять месяцев Даша Телегина прожила одна в опустевших комнатах. Иван Ильич, уезжая на фронт, оставил ей тысячу рублей, но этих денег хватило ненадолго. По счастью, в квартиру ниже этажом, откуда еще в январе бежал с семьей важный петербургский сановник, вселился бойкий иностранец Матте, скупавший картины, мебель и всякую всячину.
Даша продала ему двуспальную постель, несколько гравюр, фарфоровые безделушки. Она равнодушно расставалась с вещами, хранившими в себе, как старый запах, отболевшие воспоминания. С прошлым все, все было покончено.
На деньги, вырученные от продажи, она прожила весну и лето. Город пустел. В часе езды от Петербурга, за Сестрой-рекой, начинался фронт. Правительство переехало в Москву. Дворцы гляделись в Неву расстрелянными, пустынными окнами. Улицы не освещались. Милиционерам не было большой охоты охранять покой все равно уже обреченных буржуев. По вечерам появлялись на улицах страшные люди, каких раньше никто и не видывал. Они заглядывали в окна, бродили по темным лестницам, пробуя ручки дверей. Не дай бог, если кто не уберегся, не заложился на десять крючков и цепочек. Слышался подозрительный шорох, и в квартиру проникали неизвестные. «Руки вверх!» – бросались на обитателей, вязали электрическими проводами и затем не спеша выносили узлы с добром.
В городе была холера. Когда поспели ягоды, стало совсем страшно: люди падали в корчах на улицах и на рынках. Повсюду шептались. Ждали неслыханной беды. Говорили, что красноармейцы сажают на картуз пятиконечную звезду кверху ногами, – и это есть антихристова печать, и будто в запертой часовне на мосту лейтенанта Шмидта стал появляться «белый муж», – и это к тому, что беды ждать надо от великих вод. С мостов указывали на погасшие заводские трубы, – в багровом закате они торчали, как «чертовы пальцы».