Восход
Шрифт:
Мы пили чай и посматривали на Николая Петровича, ожидая, когда же он начнет свой рассказ. Не дождавшись, я вновь ему напомнил. Он прихлебнул из граненого стакана и, усмехнувшись, сослался:
— Дело-то прошлое. Вам бы Куркин сам лучше меня рассказал. Он у вас там в совнархозе работает.
— Куркин одно, а ты другое. Тебя хочется послушать.
В самоваре уже было пусто. Да что такой самовар на шесть человек и еще в такую жару! Николай Петрович попросил поставить еще. Когда скрылась Настасья, Николай Петрович набил огромную
— Дело было, значит, так. Пристал ко мне Ефим: «Выпусти, Николай, ведь скоро суд, а там гибель». «Да ты что, младенец? — я ему. — Как я тебя выпущу? Думаешь, так вот подойду, открою ворота — и выходи, не задерживайся? А за воротами стражник. Он тебя цап, а потом и меня. И обоих в Сибирь. Тебя-то за политику. А меня за что?» — «Как же быть-то?» — спрашивает он. «Беги сам, коль сумеешь. Да не попадайся». — «Я, слышь, не птица, не перемахну через чертову стену». — «Вот оно и то-то. Стена двухсаженная, а поверху бороньи зубы. Заденешь за такой — и штаны порвешь!!»
Вижу, в тоску мужик ударился. А дело к осени. Тянет Ефима на волю. И у самого у меня копошится мысль. И так, и эдак. Нет, боюсь. За себя боюсь. Уж кто-кто, а я знаю, как несладко в остроге сидеть. Но еще неслаще на каторге. Не поглядят на меня, что я хромой черт. Думаю: «Если рисковать, то не ради тебя одного. Было бы за что ответ держать».
Как-то во дворе на прогулке подошел ко мне питерский один. Рябов по фамилии. Пожилой. Рабочий. Да такой толковый. Подошел, улыбается и что-то рассказывает. Говорит, а сам к тюремной стене как бы направление держит. Ходим вдоль этой двухсаженной стены, гуляем. А по разговору чувствую, что на уме-то у него то же, что и у Ефима. Только прямо не говорит, а все поглядывает на стену и вздыхает.
— Что, — не утерпел уже я, — высока оградка?
— Да, высока, — смеется он.
— На много осужден?
— Дело не в сроке. После пятнадцати годов мне все равно домой не вернуться.
— Матушка Сибирь? — спрашиваю.
— Она, Николай Петрович, — вздохнул Рябов. — А ведь как жаль! Мы только что развернулись. А тут провокатор к нам затесался. Всех и предал.
— Жена есть, дети?
— Как не быть! Сын погиб в японскую. Теперь старуха с двумя внучатами. Ох, тяжко ей будет.
Помолчал он, а лицо такое грустное. Старше меня намного. Пожалуй, и в отцы мне годится.
— Плохо дело, Рябов.
— Да я, говорит, не за себя лично. И старуха проживет как-нибудь. Сноха работает. Я за наше дело страдаю, за народ. За рабочих и крестьян. Не я, так другие нашу линию поведут. Но скорее хотелось. Тяжело живется трудовому народу, а буржуи ожирели, в карманах деньгам счет позабыли. А тут еще этот провокатор не раскрыт. Есть у меня догадка, кто он, да не успел своим сказать. И, боюсь, вдруг сам обмишулюсь. Проверить надо.
— А письмом бы намекнул?
— Перехватить могут. И другого подставят.
— Какое же
— Нет, наша партия из рабочих. И имя ей — Рабочая социал-демократическая партия большевиков. У нас план большой. Свергнуть весь царский строй начисто, отобрать у фабрикантов заводы и фабрики, у помещиков и дворян земли. Все это передать рабочим и крестьянам бесплатно навечно. А власть избрать из нашего брата. Без всяких царей. Народная власть должна быть. Вот мы за что боремся, Николай Петрович. За правду на земле боремся. Поэтому с нами так и расправляются. Пока сила на стороне царя и царского войска.
Много кое-чего он мне рассказал. Хотел спросить его, как они к богу да попам относятся, но тут вспомнил поговорку: «До бога высоко, до царя далеко» — и промолчал. Задумался я. И мелькнула у меня мысль: «А что, если…» Но от этой мысли как ежом по спине провели три раза. И верно говорят, даже «поежился».
В другой раз, так же гуляючи, зашли мы за тюрьму, на заднюю часть двора. Там у меня вдоль стены свой огородик, сарай, погребица. А за стеной, по ту сторону, большой тюремный огород. Обрабатывают сами арестанты под караулом.
Проходим вдоль грядок. Редька, лук, свекла, картофель. Ходим, говорим, а я все поглядываю на него одним глазком, наблюдаю. Подошли к сараю, открыл одну половину ворот. Там у меня лошадь, на стенах сбруя и прочее, что полагается для упряжки. Во второй половине сарая инструмент. Лопаты, мотыги, грабли, вилы.
Внимательно он все это осмотрел, а когда увидел столярный верстак, обрадовался.
— Сами мастерите? — спросил он и указал на недоделанные табуретки и топчаны.
— Когда как. И сам балуюсь.
— А зачем вам?
— Да просто так, обучаюсь. У нас ведь тут сидят всякие мастера, по всем ремеслам. А что вы удивляетесь?
— Я тоже люблю это ремесло. Но больше люблю слесарное. Я слесарь на Обуховском заводе. Слыхали о таком?
— Как же не слышать. И о Путиловском знаю. Были тут и с него.
— Большие заводы, Николай Петрович, ох какие большие! А рабочие на подбор. Первые оружейники на всю Россию. Только мастерство-то на хозяина шло. Ему да его компаньонам в карман. Сами миллионщики, а нам как получка, так половина уходила на штраф. Лишь бы нашим семьям с голоду не умереть. А товары забирали в хозяйской лавке. И тут ему прибыль. Бери, что дают, в другую лавку не ходи.
Пока он говорил, мы подошли к погребице. Она и сейчас стоит там, в углу меж стен. Только теперь погреб обвалился. Вон туда я и привел его, к погребице. Открыл, ввел во внутрь. Он осмотрелся, задумался о чем-то. Потом спросил:
— Погреб глубокий?
— Глубокий, — говорю. — Ниже фундамента стены. Место тут сухое. Воды не бывает. Картошку храним и овощи.
— Ваш он или тюремный? — заинтересовался он.
— Места хватит, — ответил я. — Хотите заглянуть?
— А зачем? — удивился он.