Восхождение Запада. История человеческого сообщества
Шрифт:
Нет необходимости подробно описывать здесь перипетии партийной борьбы и меняющихся коалиций как в самой Франции, так и за ее пределами во время революции. Достаточно сказать, что после краха конституции, написанной Национальной ассамблеей, и вспышки непримиримой вражды между революционной Францией и консервативными Пруссией и Австрией (1792 г.) развитие событий стало быстро приближаться к точке кризиса. К 1794 г. успехи на полях сражений спасли Францию от иноземного завоевания. Но военный триумф на фоне растущего замешательства и идеологического смятения открыл дорогу честолюбивым устремлениям Наполеона Бонапарта, который захватил власть в 1799 г. и правил Францией самодержавно, пока коалиция европейских государств не победила и не свергла его в 1814-1815 гг.
Итак, революция привела не к народному и республиканскому правлению, а к военной диктатуре, за которой последовало восстановление монархии. Хотя
1108
Экономическое предвидение наряду с равным разделом завещанного имущества, согласно Кодексу Наполеона, привело к тому, что французские крестьяне крайне не желали делить свою землю между большим числом детей. Поэтому они стремились ограничить численность своих семей. Сравнительно низкий прирост населения, замедлявший действительно быстрый темп индустриализации во Франции, стал одним из неожиданных долговременных последствий Французской революции.
Изменения в сфере политики находились в самом сердце революционных надежд. Они состояли в попытке создать правительство, приличествующее великому и свободному народу, миллионы которого сражались за свою революцию, погибая сотнями тысяч — по крайней мере так утверждали вожди революции. Жонглирование конституционными нормами, которое отмечает всю историю Франции 1790-1815 гг., подтвердило на практике и без всякого сомнения то, что раньше было лишь радикальной теорией: правительства действительно созданы не Богом или природой, а просто людьми. Конечно, консерваторы и либералы резко разошлись во мнении относительно того, доказали ли революционные опыты с конституцией, что созданное людьми правительство может служить людям лучше, чем Старый режим. Но было неоспоримым, что французы добились успехов сначала во время Республики, а затем под руководством Наполеона в мобилизации немыслимой энергии, обратив ее на служение национальному государству. Этот аспект Французской революции сделал из нее могучего близнеца промышленной революции, так как очень сильно повысил уровень возможностей для народов и правительств Запада.
Рассматриваемая в таком свете Французская революция выглядит удивительно похожей на восстановление движения к централизации и консолидации, характерного для французской монархии в средние века. Но революционеры действовали во имя нового и совершенно абсолютного монарха — народа. Теория, открыто провозгласившая верховенство прав и достоинства простого народа с улиц или полей — и в некоторой мере осуществившая это, -также дала суверенному народу возможность требовать через своих официальных представителей нового служения и величайших жертв от отдельных представителей этого самого народа. Люди — граждане и хозяева своих собственных прав, переставшие быть слугами короля и знати, — стали прямо ответственны за судьбу государства. Любому увальню, который не признавал своих обязанностей, можно было напомнить о них. Упрямцев можно было даже принудить к свободе силой.
Итак, революционное французское правительство, вооруженное демократической теорией и пришпоренное острой нуждой в деньгах, товарах, людях, не задумываясь, преодолевало привычные сдержки и противовесы, уравновешивающие абсолютную монархию во Франции во времена Старого режима. Ранее неоспоримые привилегии, права и иммунитеты были отброшены прочь головокружительной ночью 4 августа 1789 г. и никогда более не были восстановлены. Вскоре олигархические городские и аристократические
Из всех корпоративных учреждений и привилегированных групп, которые выступали посредниками между центральной властью и личностью при Старом режиме, только церковь эффективно противостояла узурпаторству революционного правительства. Церковь потеряла свою земельную собственность (1790 г.), и взамен священники стали получать государственное жалование. Но это не сделало церковь ветвью правительственной бюрократии — власть священников и епископов не проистекала ни из верховной власти народа, ни из государства, а лишь из ее апостольского преемства. Радикальные попытки вытеснить христианство путем создания религии разума потерпели полную неудачу, и усилия правительства по демократизации церкви путем назначения на религиозные посты кандидатов в соответствии с желанием народа, выраженном через свободные выборы, не имели успеха. Гражданская конституция духовенства, которая стала законом в 1790 г., пробила во французском обществе трещину, существующую до сих пор. Те, кто отвергал, и те, кто поддерживал усилия сделать церковь более близкой демократическим принципам, оказались неспособными прийти к согласию. Каждая сторона вызывала сильные чувства, оправдываемые интеллектуально цельными, но совершенно несовместимыми теориями.
Конкордат 1801 г., которым Наполеон заключил мир с папством, не смог соединить края этой раны. Непосредственно в посленаполеоновский период римская церковь везде стала оплотом реакции, соперничая в последовательном консерватизме только с государственными протестантскими церквами. Тем не менее во время демократической революции была достигнута некая разновидность победы даже над клерикальными реакционерами. В большинстве стран католической Европы еще до конца XIX в. защиту целей и прерогатив церкви взяли на себя не только прелаты и монархи, полные страха перед революцией, но и политические партии и ассоциации мирян — например, католические профсоюзы, — которые стремились получить широкую народную поддержку и во многих случаях принимали прямое участие в парламентских процессах.
На заре революции такой проблеск в разрешении революционного конфликта между демократической и католической доктринами сильно отдавал дряблым иррационализмом Старого режима и поэтому был просто немыслим. Можно сказать, что, все отрицая, революция стремилась разрушить общественные институты, стоявшие между гражданином и «его» государством. Такие корпоративные посредники воплощали в себе то, что революционеры обычно называли «привилегиями». Однако, разрушая привилегии, революция в действительности поляризовала французское общество намного сильнее, чем прежде, между централизованной бюрократией, державшей в руках всю полноту власти, объявившей себя исполнительницей воли национального государства, и миллионами свободных, равных и, по определению, братских граждан Франции.
Обязательная служба в армии, которой потребовало революционное правительство от всех граждан Франции, ранее была бы расценена как нарушение «свобод» свободного гражданина. Всеобщая воинская обязанность была введена как чрезвычайная мера декретом, изданным в тревожном 1793 г., когда революции грозила опасность. Позднее она была организована префектами и полицией Наполеона, пока Франция не была обескровлена последними катастрофическими императорскими военными кампаниями. То, что было введено как отчаянный последний призыв к гражданским чувствам, таким образом, превратилось в молохоподобную машину, перемалывавшую тела граждан независимо от их воли и желания и питавшую ими французские армии в таком масштабе, что они почти на два десятилетия стали грозой Европы.
Однако миллионы французов добровольно служили под победоносными знаменами Наполеона и его маршалов, и почти все они испытывали захватывающую гордость от чувства принадлежности к могучей нации, которая, подобно колоссу, возвышалась над Европой от Кампоформио (1797 г.) до Ватерлоо (1815 г.). Поэтому, когда конституционные преобразования Наполеона ограничили законодательную ветвь власти до состояния послушной беспомощности — таким образом закрывая путь, которым, согласно демократической теории, должна была выражаться воля народа, — большинство французов едва ли жалели о том, что и так находило мало сторонников. Голос свободы, вверенный избранным законодателям, за время короткого периода, когда они были вольны выражать свои мысли, стал более походить на визг вспыливших школьников, чем на священные речи суверенного народа, так самонадеянно предвосхищенного последователями Руссо.