Воскрешение Перуна. К реконструкции восточнославянского язычества
Шрифт:
Культурную преемственность от скифов к славянам Рыбаков подкрепляет сведениями о том, что Греция кормилась скифским хлебом (II, с. 21). А. Н. Щеглов показал, насколько это представление шатко: земледельческая Скифия сеяла не пшеницу, а полбу, которая на экспорт не шла (Щеглов 1987а; 19876).
Продвигаться этим путем еще глубже — к культурам бронзового века, не говоря уже о трипольской, — бессмысленно.
Рыбаков козыряет совпадением территорий разновременных культур, но разве это доказывает их преемственность? Это доказывает лишь, что определенные территории были удобны для земледелия и скотоводчества в разные эпохи. Даже наследование отдельных черт культуры еще не говорит об этнической и языковой преемственности: ведь и при
Можно показать (хотя ради экономии места я не стану этого делать), что психологическим стимулом для борцов за всяческое удревнение славянства на его нынешних землях является вера в принцип «исторического права». Суть принципа такова: чем дольше народ обитает на своей родине, тем больше у него прав на нее. Надо прямо сказать, что не так давно такое насаждение исконности подавали как истинный патриотизм, а критику подобных эксцессов рассматривали как антипатриотическую позицию. Да и сейчас находятся люди с такими же настроениями. Между тем принцип «исторического права» был высмеян еще К. Марксом (1871/1960: 276). А связанные с тенденциозностью натяжки в конце концов всегда терпят крах и, разумеется, вящей славе отечества не служат, а только роняют авторитет отечественной науки.
И еще одно замечание более общего плана — оно справедливо и по отношению к любому назойливо ревностному превозношению собственной национальности: за ним обычно стоит тайный и, может быть, неосознанный комплекс неполноценности, чувство какой-то ущемленности, странное у представителей великого народа. «Наши самозваные патриоты, — писал В. Г. Белинский (1955: 436),— не видят в простоте ума и сердца своего, что беспрестанно боясь за русскую национальность, они тем самым глубоко оскорбляют ее».
Концепция глубочайшей древности славян на Украине, отстаиваемая академиком Б. А. Рыбаковым, держалась на эмоциях и порочных методах исследования. Другой ее виднейший сторонник чл.-корр. АН СССР П. Н. Третьяков, один из главных создателей цепочки преемственности от полей погребений к славянам, имел мужество признать: эта гипотеза к середине века рухнула. «Мы, археологи-слависты, — заявил он (1966: 119), — в свое время тяжело переживали крушение гипотезы о зарубинецко-черняховско-славянских связях, оказавшись у разбитого корыта». Наиболее важную роль в ниспровержении этой концепции сыграл И. И. Ляпушкин — см. его итоговую книгу (1968). Против нее выступали М. И. Артамонов, Г. Ф. Корзухина, Ю. В. Кухаренко и др. С критикой этой позиции и ее методических основ я выступаю вот уже полвека (Клейн 1955; Klejn 1981; и др.). Оставаясь до конца на прежних основаниях и лишь слегка модернизируя их, академик Б. А. Рыбаков своим авторитетом придавал ослабевшей концепции вес и живучесть.
Нельзя сказать, что Рыбаков вовсе не отдавал себе отчета в шаткости основ своей картины славянского этногенеза. Он писал: «В связи с отсутствием единого всепримиряющего взгляда на эту сложную проблему и при различии подходов к ней каждая новая работа поневоле будет субъективной; это в равной мере относится и к данной книге» (с. 214, втор. изд. 288). Строить все дальнейшие рассуждения на субъективной основе заманчиво, но не плодотворно. Ведь это значит рассуждать по модели «если допустить, что... тогда...». Опасная игра. Наука рискует превратиться в беллетристику. Разумнее было бы исходить из достоверно известного, хотя достоверное не оставляет простора для всякого рода спекуляций. Но даже при таком ограничении поле для увлекательных гипотез достаточно велико.
Здесь рассмотрены методические принципы, исходные положения Б. А. Рыбакова и набор материалов, из которых он строит свою концепцию славянского язычества.
Память и кругозор. Рассмотрим же, как выглядят некоторые его реконструкции языческих обрядов, сделанные на основании такой методики. Что касается белорусских «комоедиц», которые В.
Здесь один ляпсус на другом.
Греческая «комойдиа» (ксоц<ш5(а) не связана с культом медведя, «комос» (ксоцос;) — не «медведь» (откуда Рыбаков взял такой перевод?!), а «веселое, торжественное шествие», «толпа гуляк». «Медведь» по-гречески «арктос» (apKioq). Весенний же праздник, в котором участвовали «комосы», назывался в Афинах «Великие Дионисии».
Белорусские «Комоедицы», по-видимому, действительно связаны с комедиями, но иначе; это не древнее наследие, а позднее заимствование из латинизированной польской культуры, поэтому его и нет восточнее, у русских. В латыни греческое слово «комойдиа» приобрело на письме форму comoedia, а отсюда в Белоруссии через буквальное чтение «комоедия» могло родиться название веселого праздника с ряжеными — «комоедицы». Чтобы объяснить название, появился и обычай есть комы (гороховые), а коль скоро весенний праздник совпадал с первым выгоном скота, ряженые («шуты гороховые») стали изображать фигуру, связанную со «скотьим богом», — медведя.
Таким образом, для того, чтобы не попасть впросак с рекон-" струкциями славянского язычества, как и вообще славянской культуры, нужна не только «глубина памяти», но и широта кругозора, внимание к культуре соседей, даже не очень древней, и осторожность.
Обращаясь к греческим параллелям, Рыбаков опирается почти исключительно на труды А. Ф. Лосева, весьма ценные, но для ссылок на факты чересчур общие, концептуальные, без детальных описаний самих материалов. Обычно в подобных случаях исследователи обращаются к более конкретным и детальным монографиям —
М. П. Нильсона, Л. Дейбнера, В. Буркерта, К. Кереньи (Nilsson 1955-1967, 1. Aufl. 1941-1950; Kerenyi 1951; Deubner 1956; Burkert 1977) и др. Вообще в труде Рыбакова на удивление мало ссылок на иноязычные публикации (не упомянуты основные западные работы по теме: Unbegaun 1948; Pisani 1949; и др.). Пока речь идет о славянских древностях, подобный изоляционизм еще можно как-то оправдать, хотя резонно было бы ожидать более интенсивного использования хотя бы финских и польских трудов, очень добротных (в частности В. Мансикки, А. Брюкнера, Г. Ловмяньского и др. — Mansikka 1922; Bruckner 1918; 1924; Lowmianski 1986), и хоть какого-то учета трудов болгарских ученых (М. Арнаудова, Хр. Вакарелски и др. — Славейков 1924; Арнаудов 1971-1972; Вакарелски 1974/1977). А уж когда автор обращается к параллелям, с широким захватом индоевропейских систем, вряд ли можно обойтись только русскоязычной литературой или работами только на славянских языках.
Такие рыбаковские реконструкции, как киевские языческие святилища, верховный славянский бог Род и Збручский идол Святовита-Рода, удобнее будет критически рассмотреть в отдельных разделах дальше, в контексте предметного анализа. Пока отмечу лишь, что они не менее дефектны.
Общая оценка
Почти повсюду я пишу о Рыбакове в настоящем времени, а ведь он несколько лет тому назад умер. Но, во-первых, значительная часть моей критики написана (и отдельными статьями напечатана) при жизни академика, и это надо иметь в виду. А во-вторых, с академиком Рыбаковым приходится иметь дело как с действующей фигурой современной жизни. Так что в какой-то мере обращение к его трудам как к работам живого автора есть дань признания его силы.