Восьмая личность
Шрифт:
Вспышка.
Мне девять лет.
– Подними руки, – говорит отец.
Я закрываю глаза и замираю, а он надевает на меня через голову черное бархатное платье. Белый воротничок с фестонами застегивается на огромную, величиной с глаз, перламутровую пуговицу.
Вспышка.
Я смотрю на свои лакированные туфельки. Они тоже черные, с замысловатой пряжкой. Туфли мне маловаты и давят на пальцы. Чуть раньше отец разложил на моей кровати одежду, словно листы с кукольными нарядами, которые надо вырезать и приклеить к голой бумажной
Вспышка.
– Крепись, куколка. Никаких слез. Папа должен гордиться тобой, – говорит он.
Появляется гроб с матерью. На нем лежат три мясистых стебля красного амариллиса.
Усталым взглядом мокрых глаз я наблюдаю, как гроб исчезает за черными занавесками – за крайним пределом. Я убеждаю себя в том, что это просто волшебный трюк. Что в следующую минуту мама подскочит со своего места на скамье, широко улыбнется и воскликнет:
«Сюрприз!»
Но этого не происходит. Она ушла навсегда.
Вспышка.
– Такая маленькая. Невинное дитя. Думаете, она что-то понимает? – слышу я приглушенные голоса сзади.
«Да, я маленькая, – мысленно говорю я, – но я не глухая. И да, я понимаю, что моя мама умерла. Убила себя».
Я больно щиплю себя за икры, чтобы не выкатилось ни одной слезинки. Чтобы не плакать, я запихиваю в рот половинку лунного пирожка и наслаждаюсь тем, как густая белая начинка прилипает к небу. Желток застревает между моими еще не сформировавшимися зубами. Вкусно. Так вкусно, что я съедаю и другую половинку.
Вспышка.
Подходит отец, оскорбленный моей жадностью, и на глазах у всех двенадцати плакальщиков шлепает меня по коленям. И я начинаю плакать.
Я плачу, уверенная, что никогда не перестану. Мою маму ссыпали в коричневую пластмассовую урну.
Вспышка.
…А сейчас мы с Шоном в кино. Тик-так. У меня между колен стоит огромное ведро попкорна.
– Сегодня ты тихая. Все в порядке? – спрашивает он.
Я прижимаю палец к губам, а потом указываю на экран, радуясь веской причине не разговаривать. И возможности подумать об игрушках, о нарядах для подкупа, о сломанном розовом кролике… о тех батарейках.
«Дрессировщики, – шепчет Раннер, набирая горсть попкорна. – А ты чего ожидала?»
У меня сжимается сердце.
«Не этого», – отвечаю я.
Глава 9. Дэниел Розенштайн
– Расскажи мне о Паскудах, – говорю я.
– А что вы хотите знать?
– Когда они появились. Какой цели они служат.
Она откидывается на спинку кресла. С вялым любопытством смотрит на картину. Она наклоняет голову то в одну, то в другую сторону, как будто ищет другой угол зрения на утесы. Другую перспективу.
– Они заставляют меня делать всякие вещи, – наконец говорит она, переводя взгляд на меня. – Заставляют делать себе больно, потом появляются, чтобы отругать или поиздеваться. Они ненавидят меня. Нас.
– Вас?
– Стаю. – Она смущенно улыбается.
– Они не часть Стаи, да?
Она смотрит в сторону.
– Я просила их присоединиться, но они отказываются.
– Почему? – спрашиваю я.
– Вот вы мне и скажите. Вы же эксперт.
– Во-первых, я не эксперт, – говорю я, – а во-вторых, мы с тобой решаем проблему вместе. У нас не вечер вопросов и ответов.
Она опять уходит в себя, ее улыбка тает. На меня устремляется озадаченный взгляд.
– Эксперт не нуждается в дальнейшем обучении, – продолжаю я. – Я бы хотел, чтобы мы вместе поняли смысл Голосов. Таким образом ты найдешь способ управлять ими, а я – способ направлять тебя.
Она колеблется.
– Они говорят, что я само зло, – говорит она, – что я прогнила насквозь.
– Это квазирелигиозное зло… скажи, пожалуйста, твой отец… он был верующим человеком?
– Нет. Он просто постоянно читал мне проповеди. Рассказывал, какая я дрянь.
– А возможно ли, что ты интернализировала его голос, создала Паскуд, чтобы отразить своего отца?
– В смысле, как самонаказание? Наверное. – Она пожимает плечами, отвечая на собственный вопрос.
– Ты когда-нибудь обсуждала это с Джозефом?
– Иногда. Но я боялась, что он увидит меня такой, какая я есть.
– Ты боялась, что он откажется от тебя?
– Всегда.
– Поэтому ты представляла ему ложное «я»? – спрашиваю я.
– Постоянно, – говорит она.
– Понятно.
Она вздергивает подбородок.
– У Джозефа в кабинете тоже были всякие картины, – говорит она, останавливая взгляд на утесах. – У него была одна с семьей. Кажется, копия Пикассо. Мать, отец и их четверо детей. И собака. На коленях у матери малыш. Один из детей – я так и не поняла, мальчик или девочка, – стоит, и вид у него дерзкий. Их взгляды были ужасно пронизывающими. Я возненавидела картину с самого начала. Идея семьи – она была для меня чужой. Эта картина словно мучила меня. Ждала, когда комната наполнится моей испорченностью, как какой-нибудь страшной заразой. Почему-то мне казалось, что этот идиллический портрет приведет в действие все мои злые и завистливые мысли. Паскуды постоянно уговаривали меня уничтожить картину. «Пусть он увидит, какая ты плохая на самом деле», – повторяли они.
– А какая ты плохая? – спрашиваю я.
Она замолкает.
Я жду.
– Насколько ты плохая? – повторяю я.
Ее ступни поворачиваются внутрь. Она мотает головой.
– Я хорошая девочка, – тихо шепчет она, – не такая, как Алекса.
Я понимаю, что произошло переключение.
– А что натворила Алекса? – спрашиваю я.
– Вчера вечером, – она делает паузу, оглядывается, настороженная и бдительная, – она пошла в то мерзкое заведение, в «Электру», со своей подружкой Эллой. Я наблюдала за ними из Гнезда.