Восьмая линия
Шрифт:
Валерий Полищук — автор документальных повестей, рассказов и очерков, знакомый читателям "Нового мира", альманаха "Пути в незнаемое", журналов "Химия и жизнь", "Знание — сила".
Только что вышла в свет его новая книга "Мастеровые науки".
— Господа бомбисты! К резиденции его превосходительства… церемониальным…ар-рш!
До отправления московского экспресса более часа, но Ипатьев уже смиренно ждет на полосатом диванчике спального купе — неистребимая привычка времен гражданской войны, когда поезда трогались с места в неизвестный момент, а останавливались где угодно, по вдохновению машиниста… Лакированная дверь не заглушает развеселую команду, что гремит в коридоре, и академик устало заключает, что если ее расслышал он, на седьмом десятке лет уже слегка тугоухий, то шутке не миновать и чьих-нибудь заинтересованных ушей в соседнем купе или на перроне. На дворе — октябрь 1929 года, за "господ" или "превосходительство"
Орлов решительно несносен, успевает еще рассердиться бывший генерал-лейтенант императорской службы, пока дверь бесшумно отъезжает и на пороге купе появляется троица тех, ради кого он готов превозмочь любые страхи и обиды.
Молодые люди — так он привычно зовет учеников — не очень-то юны, всем за тридцать, и навидаться на этом свете каждый из них успел такого, что благополучному зарубежному коллеге и в кошмарном сне не привидится. Ученики же, зная пристрастие наставника несмотря на нечеловеческую занятость являться на вокзал загодя, ловят случай поговорить с ним в спокойном месте. Они рассаживаются вокруг Ипатьева, который замечает, что Орлов оказывается как-то на отшибе, будто остальные его знать не хотят. Из-за дурацкой выходки в коридоре, вычисляет академик, прежде чем погрузиться в то, что интереснее всего на свете: новые опыты, выполненные по его замыслам, — "оброчные"…
До самого колокола в купе не входит больше никто; второе место, видимо, не продано. Поэтому можно, завершив ученые дела, поболтать вольно. Редкая возможность, которая ценится в этой компании очень высоко. Однако на сей раз душевная беседа не удается. Петров бледнеет, поднимается с дивана и, вытянувшись, произносит: "Простите, Владимир Николаевич, есть к вам еще одно дело, не вполне приятное".
Офицерская выучка незыблема. Прапорщик химроты Петров в свое время дошел с Кавказским фронтом до Трабзона, был травлен газами, в восемнадцатом году еле вырвался из Батума с последним эшелоном, потом оборонял Петроград от Юденича… Так и остаться бы ему кадровым командиром, кабы не страсть к науке: он даже в окопах не расставался с учебником химии. После войны сумел-таки доучиться в Петроградском университете, прибился к Ипатьеву, и вот — милости просим, его исследования известны всему ученому миру… Говорить Петрову трудно и неприятно. Он выдерживает большую паузу, бледнеет еще сильнее и наконец выпаливает: "Мы, всей лабораторией, вынуждены просить вас избавить нас от общества этого… гражданина".
Орлов, на которого устремлен кивок подбородка, тоже вытягивается, что нелегко при его трехаршинном росте, но бормочет нечто примирительное: "Ну, будет тебе, Дементий…"
Кличка, присвоенная им давнишнему другу в добрую ми-нуту (привел Петрова знакомиться к Ипатьеву, а тот, недослышав, переспросил: "Как, бишь, ваше отчество, Дёментьич?"), действует подобно капсюлю-детонатору. Петров взрывается: "Мое имя Александр, отчество — Дмитриевич, потрудитесь запомнить".
Э-э нет, дело не только в рискованной шутке. Ребята перессорились всерьез. С этим надо бы капитально разобраться, но когда? До отправления "Красной стрелы" — минуты… Ипатьев успевает сказать: "Но сядьте же, господа". Его слушается только Петров. Орлов делает шаг в сторону учителя, пожимает ему руку и поворачивает к двери. Петров с Разуваевым лишь подбирают ноги, чтобы дать ему пройти, но не поднимаются для прощания. Петров оскорблен, это понятно, но чтобы Григорий Разуваев кому-то не подал руку — вещь неслыханная: он неистощимо добр, и рассердить его до сих пор никому не удавалось.
Сочувствую, Владимир Николаевич, — Орлов сгибается, чтобы проникнуть в дверь, и при этом делает полуоборот в сторону академика, — ваши любимцы, похоже, скоро заговорят с грузинским акцентом.
Царство подьячих
Так уж сложилось, что Ипатьев долгие годы жил двумя домами, даже тремя. Трехэтажный особняк в центре Москвы, в Брюсовском переулке, достался по наследству от тещи — в нем до середины 20-х годов хозяйничала его жена Варвара Дмитриевна. Главной резиденцией Владимира Николаевича была старинная квартира в Ленинграде, на Восьмой линии Васильевского острова, положенная ему по академическому штату: большинство научных учреждений, с которыми он был связан, помещалось здесь же, по соседству. Ну а третий, сельский дом в Калужской губернии он построил еще в начале века, едва вышел из нужды, став профессором Артиллерийской академии. Семья быстро росла (у них с Варварой Дмитриевной родились три сына и дочь); сначала предполагалось лишь обеспечить детям здоровый воздух да молоко на каникулах, но роль дачника как-то не удавалась химику, который за что ни возьмется — все горит в руках. Небольшое хуторское хозяйство стало разрастаться
При таком образе жизни он стал в этой необъятной стране одним из самых многоопытных пассажиров; шутники лишь спорили, сколько лет Ипатьев провел во всевозможных купе, теплушках, автомобилях и телегах: пятнадцать или двадцать…
Утренний московский маршрут накатан тысячекратно. Отменно выспавшись в поезде, Владимир Николаевич по утреннему холодку покатил на извозчике в Брюсовский, где теперь жила замужняя дочь Аннушка. Умылся, позавтракал в непревзойденной компании лепечущей птичьи слова двухлетней внучки — тут как раз и рабочее время подошло. Отправился в ВСНХ на заседание. После словопрений о неотложной необходимости производить отечественный аммиак (восьмой год уж тянутся) — рысью, пока не пробил священный для совслужащих час обеда, — в ГПУ за паспортом. Через два дня выезжать в Японию, на международный конгресс инженеров, а ни билетов, ни документов, как водится, нет.
На Лубянке руководящий товарищ безупречно любезен и заверяет, что с документами полный порядок, надо лишь обратиться к товарищу Кочкину. Однако Кочкин, рыхлый блондин с белыми ресницами (видимо, из бывших приказчиков), имеет свои неведомые резоны: надо, мол, погодить, имеются моменты, зайдите завтра. Дело привычное — российская канцелярия; против нее, говорят, даже Иван Грозный силы не имел. Что ж, можно и завтра.
На обед Владимир Николаевич снова поехал в Брюсовский, а там услышал, что к нему час назад заходил Орлов. Он даже переспросил: "Какой, ленинградский?" Чудно как-то, ведь только вечером в поезде расстались. Аннушка даже слегка обиделась: "Что же я, Николая Александровича, озорника этого, не узнаю?" Загадочно, но размышлять некогда, лора за билетом.
В Интуристе — свои штуки. Здешний подьячий полагает, будто ничего Ипатьеву не сделается, если он проследует через всю Сибирь до океана на верхней полке. Имейте, мол, сознательность, гражданин профессор, вагон международный, лучшие места — гостям-с. Тут уж гражданин профессор не удержался и выдал сукину сыну за все: и за безобразную организацию дела (заявка-то две недели назад подана!), и за хамское неуважение к соотечественникам, и даже за это вот лакейское "гостям-с". Объявил, что на верхней полке никуда не поедет, а ответ держать придется Интуристу. Может, и не стоило так взрываться: подумаешь, полка… И на тормозных площадках случалось ездить, но больно уж много за эти дни поналезло всякой дряни. Подьячий между тем перетрусил, начал извиняться и поклялся "к завтрему" решить вопрос положительно. Ну и жаргон у этой породы!
Явившись домой вечером после совещания по нефтяным делам, Ипатьев застал Орлова, уныло поджидающего его в гостиной. Он действительно приехал зачем-то вслед за учителем на дневном поезде. Завидев его, Орлов вскочил и закричал: "Профессор! Я готов пасть на колени!"
Нетрудно было заметить, что ему вовсе не до шуток и на глазах слезы, но никак не дается бедному острослову простая человеческая речь. Ипатьеву припомнилось, что однажды Орлов уже падал перед ним на свои костлявые коленки — в кабинете на Восьмой линии, куда явился будто бы каяться (и было в чем: накануне публично, на совещании, обозвал свадебным генералом). Каяться-то каялся, но оставил дверь в коридор открытой, чтобы коллеги всласть полюбовались мелодрамой… Не приняв театрального тона, он сухо ответил: "Мы не в храме, Николай Александрович. Какое у вас ко мне дело? Я устал".
Беседа получилась путаной и сумбурной. Орлов что-то молол о станках, доставленных из Германии, о новой, открытой им, реакции, которую будто бы надлежит держать в секрете от завистливых коллег, особенно зарубежных. Видно было, что он не может пересилить себя и напрямую заговорить о том, ради чего примчался в Москву. Запуган, конечно. Три с половиной года назад, совсем еще зеленым новичком, чуть не вылетел из Ленинграда как чуждый элемент. Анкета самая предосудительная: генеральский сын, учебу начинал в Пажеском корпусе… Пришлось тогда (тоже ведь понесся в панике сюда, в Брюсовский) хлопотать аж у всесильного Уншлихта — доказывать, что этот молодой человек незаменим. Он и в самом деле талантлив, но руки, что называется, не тем концом приделаны; свои блистательные выдумки Орлов далеко не всегда осиливает, ставя опыты. Без ассистентов почти беспомощен. Ну и гонор, конечно, — на пять генеральских сынков… Так они ни до чего и не договорились. Орлов на полуслове вскочил, откланялся и убежал, не попрощавшись с домашними. Что-то там неладно у них, на Восьмой. После Японии придется разбираться…