Восьмой дневник
Шрифт:
легко рифмую розы и морозы,
а также непременно кровь – любовь.
А если думать регулярно,
то вдруг заметишь в декабре,
что нынче думаешь полярно
тому, что думал в ноябре.
Забавно: совесть, честь и разум
сейчас – не с Божьей ли подачи? –
как мужики под сильным газом,
несут, шатаясь, бред собачий.
Видели глаза, слыхали уши
столько,
сделался трезвей и стал я суше
и намного сердцем холодней.
Сижу, смотря в окошко невнимательно,
то небо наблюдая, то траву;
безделье мне полезно и питательно,
в самом себе неслышно я живу.
Уже я в игры не играю,
поскольку сильно похужел
и равнодушно озираю
дезабилье и неглиже.
Высветляя нам то, что утрачено,
крутит память немое кино;
мы писали судьбу свою начерно,
а исправить уже не дано.
Я всё-таки исконный сын России,
ношу в себе любовь я, как заразу:
когда меня оттуда попросили,
обрадовался я совсем не сразу.
Моя отдохновенная нирвана –
не роща вековых деревьев лиственных,
а ложе одряхлевшего дивана,
и рядом – стопка книг, ещё нелистаных.
Отнюдь не извержение Везувия,
который себя редко выражает,
а выброс поголовного безумия
нам гибелью всё время угрожает.
Хотя живу лениво я и праздно –
трудом не заслужу себе медали я;
живу я очень целесообразно,
поскольку собираюсь жить и далее.
Подумал я, хлебнув из фляги:
душа взаправду если странница,
то помоги, Господь, бедняге,
кому душа моя достанется.
Этой жизни последнюю треть
уделял я уже не потехам,
а искусство беспечно стареть
постигал с переменным успехом.
Духу времени предан без лести,
быстротой уподобясь комете,
каждый нолик купил себе крестик
и прочёл о Христе в Интернете.
Хоть я заядлый книгочей,
мои познания убоги:
бежит годов моих ручей,
глотая мусор по дороге.
Творец наш выпьет рюмку лишнюю –
и струны треплет мировые,
под эту музыку неслышную –
все наши пляски моровые.
Идеалисты и романтики,
не замечая лжи и грязи,
всегда цветные клеют фантики
на динамит попутной мрази.
Прошла пора гуляний шалых,
теперь тусуюсь в туфлях разных
между старушек обветшалых
и стариков грибообразных.
Аристотель давно разгадал оборот,
им замеченный точно и рано:
не тиран обрекает на рабство народ,
а рабы сотворяют тирана.
Склероз густел, но я с тоской
сам заполнял пунктир в анкете:
насколько помню, пол мужской,
а были, кажется и дети.
Теперь я грустный оптимист,
не обижаю никого,
моральный облик мой так чист,
что плюнуть хочется в него.
Мне кажется пустым усердный труд,
потраченный на чьё-то обличение:
всегда вожди народу что-то врут,
но это дарит людям облегчение.
Поскольку я дружу с бутылкой
и дружба с ней любезна мне,
то я смотрю на мир с ухмылкой,
хотя сочувственно вполне.
Старость – это быстрая усталость
и невнятной горечи микробы,
всё хотя сложилось как мечталось
и гораздо лучше, чем могло бы.
Если услышу сужденье надменное,
я соглашусь и добавлю неспешно:
сеял я глупое, бренное, тленное,
сеял и доброе, но безуспешно.
Зачем вопросы, кто первей
был там и здесь? Ведь очевидно,
что первым часто был еврей,
а это горько и обидно.
Многих лет не чувствую я груза,
я живу, за веком наблюдая,
и ко мне ещё приходит Муза,
только вся в морщинах и седая.
Стал читать газеты много реже я,
тошно мне от веяний клозетных;
очень уж дыхание несвежее
стало у мыслителей газетных.
А истина, добро и красота –
уверен, как бы что ни возражали, –
они с того же самого куста,
откуда надиктованы скрижали.
Есть люди – их едва послушаешь,
является догадка славная:
глубокий ум и простодушие –
родня какая-то неявная.
В природе есть дыхание печали,
хотя везде кругом светло и пёстро;
его совсем не чувствуешь вначале,
но вскоре ощущаешь очень остро.