Воспоминания двух юных жен
Шрифт:
— Как! — восклицает Гастон, — оказывается, разбили новый бульвар, окончено строительство церкви Мадлен [119] . Надо все-таки поехать посмотреть.
Но куда там! На следующее утро мы долго нежимся в постели, завтрак нам приносят в спальню; наступает полдень, стоит жара, и мы позволяем себе немного вздремнуть; затем Гастон просит позволения полюбоваться мной — и смотрит на меня так, словно я картина; он полностью погружается в созерцание, а я, как ты догадываешься, отвечаю ему тем же. В такие минуты у нас обоих слезы наворачиваются на глаза, и мы трепещем за наше счастье. Я по-прежнему его повелительница, то есть я делаю вид, будто люблю его меньше, чем он меня. Этот обман сладостен. Нам, женщинам, так отрадно видеть, как чувство преобладает над желанием и наш господин робеет и не решается переступить заветную черту! Ты спрашиваешь, каков он, но, милая Рене, невозможно описать любимого человека, любой портрет окажется неверным. И потом — не будем стыдливо закрывать глаза на странное и печальное следствие наших нравов: мужчина в свете и мужчина в любви не имеют ничего общего; разница между ними столь велика, что они могут ни в чем не походить один на другого. Мужчина, который, принимая грациознейшие позы, достойные самого блестящего танцовщика, шепчет нам вечером у камина слова любви, может быть начисто лишен тайного очарования, столь желанного женщине. Напротив, бывает, что мужчина, кажущийся некрасивым, не обладающий изысканными манерами и не умеющий носить фрак, оказывается человеком, одаренным гением любви, и не рискует стать смешным ни в одном из тех положений, где даже нас самих не спасает вся наша грация. Встретить мужчину, в котором то, чем он кажется, пребывает в таинственном согласии с тем, что он есть, встретить мужчину, который в скрытой от чужих взоров супружеской жизни обладает тем врожденным изяществом, которому невозможно научить, которое не приобретается с годами, — тем изяществом, которое античная скульптура явила в сладострастно-целомудренных статуях, той простодушной непринужденностью, которой проникнута поэзия древних и которая даже в наготе своей не оскорбляет нашей стыдливости, — о таком мужчине мечтают
119
Мадлен— церковь в Париже, начатая в 1763 г. и оконченная лишь в 1840 г.; говоря об окончании строительства в этом письме, Бальзак допускает анахронизм.
Гастон, моя милая, среднего роста, как все деятельные люди; он не толст, но и не худ, и весьма хорошо сложен; он гибок и ловок, он прыгает через рвы, как дикий зверь. Он удивительно уравновешен — а ведь люди, склонные к мечтательности, редко бывают таковыми. У него очень белая кожа при черных как смоль волосах, оттеняющих матовость лба и шеи. Он похож на Людовика XIII — у него такой же меланхолический вид. Он отпустил усы и эспаньолку, а бакенбарды и бородку по моей просьбе сбрил — нынче это уж слишком заурядно. Святая нищета уберегла его от скверны, которая портит стольких молодых людей. У него великолепные зубы и железное здоровье. Его живые синие глаза смотрят на меня с нежностью, обладающей магнетической силой, но когда он взволнован, они загораются и сверкают, как молния. Как у всех сильных телом и духом людей, у Гастона такой ровный характер, что я не устаю поражаться ему, а если бы ты видела моего мужа, ты бы поразилась вместе со мной. Я слыхала от женщин много сетований на семейную жизнь, но сама я не знаю, что такое частая смена настроений, вечные тревоги и недовольство собой мужчин, которые не хотят или не умеют стариться, которые постоянно корят себя за бесшабашную юность, мужчин, в чьих венах течет яд, а во взгляде вечно таится грусть, мужчин, которые под сварливостью скрывают недоверчивость, которые за каждый спокойный час пилят нас потом целое утро, которые мстят нам за свою непривлекательность и втайне ненавидят нашу красоту. Молодости неведомы эти пороки, они — принадлежность браков, где муж много старше жены. Ах, дорогая, выдавай Атенаис замуж только за человека молодого. Если бы ты знала, как упиваюсь я улыбкой, которая не сходит с уст Гастона, и которой его тонкий, изящный ум придает бесконечное разнообразие, этой красноречивой улыбкой, исполненной любви, немой благодарности, памяти о прошлом и наслаждения настоящим. Мы помним каждую минуту, проведенную вместе. Каждая былинка становится свидетельницей нашего блаженства; для нас все живо в этих чудесных лесах, все говорит нам о нашей любви. Старый, поросший мхом дуб возле сторожки напоминает нам, как мы отдыхали в его тени и как Гастон показал мне на мох, стлавшийся у нас под ногами, рассказал его историю, а от этого мха мы перешли к науке и мало-помалу дошли до конечной цели мироздания. Мы с Гастоном так близки по духу, что умы наши представляются мне двумя изданиями одного и того же сочинения. Как видишь, у меня появилась тяга к литературе. Мы оба наделены привычкой или даром рассматривать всякую вещь самым пристальным образом, и, постоянно находя все новые и новые доказательства чистоты нашего внутреннего чувства, мы доставляем себе все новые и новые радости. В конце концов мы сочли согласие наших умов свидетельством любви, и если бы когда-нибудь наше единомыслие нарушилось, это было бы для нас равносильно измене.
Жизнь моя полна удовольствий, но тебе я показалась бы чрезвычайно трудолюбивой. Прежде всего, дорогая, прими к сведению, что Луиза Арманда Мария де Шолье собственноручно убирает свою спальню. Я ни за что не потерпела бы, чтобы чужие руки дотронулись до моей постели, чтобы посторонняя женщина или девушка проникла в тайны моей спальни. Поклоняясь своему кумиру, я не пренебрегаю ни одной мелочью. Мною руководит не ревность, но чувство собственного достоинства. Поэтому я убираю свою спальню с тем тщанием, с каким влюбленная девушка наряжается. Я стала аккуратна, как старая дева. Моя туалетная комната не чулан, где все свалено в одну кучу, а прелестный будуар. Я все предусмотрела. Мой господин и повелитель может войти сюда в любой момент; ничто не оскорбит, не поразит, не разочарует его: цветы, ароматы, изящество — все здесь пленяет. Рано утром, пока Гастон спит, я встаю, иду в туалетную комнату и, памятуя о мудрых советах моей матушки, смываю следы сна холодной водой; Гастон об этом даже не подозревает. Когда мы спим, кожу ничто не раздражает, она хуже дышит, разгорячается и ее окружают видимые глазу испарения, своего рода атмосфера. Проведя по лицу мокрой губкой, женщина вновь становится юной девушкой. В этом, быть может, ключ к мифу о Венере, выходящей из вод.
Утреннее умывание придает мне прелесть Авроры, я расчесываю и душу волосы; завершив свой тщательный туалет, я змейкой проскальзываю назад, чтобы по пробуждении Гастон нашел меня сияющей, как весеннее утро. Его чарует эта свежесть только что распустившегося цветка, но он не задумывается о ее причине. Дневной туалет совершается с помощью горничной в уютной уборной. Разумеется, перед сном я снова переодеваюсь. Итак, я трижды, а то и четырежды в день меняю наряды для моего господина и повелителя, — но это, моя дорогая, связано уже с другими мифами древности.
Есть у нас и занятия. Мы разводим цветы, выращиваем красивые растения в оранжерее, сажаем деревья. Мы всерьез увлекаемся ботаникой; цветы — наша страсть, усадьба положительно утопает в них. Наши лужайки всегда зелены, цветники ухожены так заботливо, как в саду у богатейшего банкира. Поэтому нет более красивого уголка на земле, чем наш сад. Мы очень любим фрукты и ягоды, мы ухаживаем за нашими персиковыми деревьями, грядками, шпалерами, карликовыми деревцами. А чтобы эти сельские работы не наскучили моему обожаемому Гастону, я посоветовала ему закончить здесь, в тиши, пьесы, которые он начал сочинять в дни бедности и которые воистину прекрасны. Это единственный род литературных занятий, который можно бросать и снова начинать, ибо он является плодом долгих размышлений, но не требует отточенного стиля. Диалоги невозможно сочинять, не отрываясь от бумаги; драматическому писателю потребны остроумные мысли, тонкие выводы, меткие замечания — они являются в уме, как цветы на стеблях, их следует не искать, а терпеливо ожидать. Мне нравится эта охота за мыслями. Я помощница Гастона и не расстаюсь с ним ни на минуту; даже когда он путешествует по просторам воображения, я следую за ним. Теперь ты догадываешься, как мы коротаем долгие зимние вечера? Прислуга наша так вышколена, что за два года нам не пришлось сделать нашим людям ни одного выговора, ни одного замечания. Когда их расспрашивали о нас, они догадались солгать, что мы с Гастоном — компаньонка и секретарь их господ, отправившихся путешествовать; уверенные в том, что никогда и ни в чем не получат отказа, они не выходят за ворота, не спросив позволения; впрочем, им хорошо живется и они прекрасно понимают, что благоденствие их может кончиться лишь по их собственной вине. Мы позволяем садовникам продавать излишки фруктов и овощей. Скотница поступает так же с молоком, сливками и маслом. Мы оставляем себе только самое лучшее. Наши люди весьма довольны своими дополнительными доходами, а мы в восторге от изобилия, на которое в этом ужасном Париже не хватило бы никаких денег, ибо каждый персик там стоит процентов со стофранкового билета. Я, дорогая моя, преследую одну-единственную цель: я хочу заменить Гастону свет; жизнь в свете захватывает нас, значит, мой муж не должен скучать в уединении. Я считала себя ревнивой, когда была предметом обожания и позволяла себя любить; но теперь я испытываю ревность женщины, которая любит, то есть ревность истинную. Каждый его взгляд, кажущийся мне безразличным, повергает меня в трепет. Время от времени я говорю себе: а вдруг он меня скоро разлюбит?.. и содрогаюсь. О! я перед ним словно душа праведника перед Богом.
Увы! моя Рене, у меня так и нет детей. А ведь наступит, вероятно, день, когда нам станет одиноко в этом тихом уголке, когда нам захочется видеть маленькие платьица, пелеринки, темные или белокурые головки, мелькающие среди цветов и кустов. О, как чудовищны цветы, не приносящие плодов. Я с болью душевной вспоминаю твое прекрасное семейство. Моя жизнь вошла в узкие берега, твоя же расширилась, засияла. Любовь глубоко эгоистична, а материнство обогащает душу. Я хорошо почувствовала эту разницу, читая твое доброе, ласковое письмо. Я позавидовала твоему счастью, тому, что ты живешь сразу в трех сердцах! Да, ты счастлива: ты мудро подчинилась законам общества, а я пренебрегла ими. Только любящие и любимые дети могут утешить женщину, когда красота ее увядает. Мне скоро тридцать лет, а в этом возрасте женщина в глубине души ужасно страдает. Я еще хороша собой, но я уже вижу, что жизнь женщины имеет свой предел; что со мной станется потом? Когда мне исполнится сорок, ему будет только тридцать шесть, он будет еще молод, а я — уже старуха. Иной раз эта мысль проникает мне в сердце, и я часами на коленях умоляю его еще и еще раз поклясться, что если он начнет охладевать ко мне, то непременно скажет об этом. Но он совершенный ребенок, он клянется, что его любовь никогда не ослабеет, а он так красив, что... ты понимаешь! я ему верю.
Целую тебя тысячу раз.
LIII
От госпожи де л'Эсторад к госпоже Гастон
Дорогая Луиза, я читала и перечитывала твое письмо, и чем глубже я вникала в него, тем яснее видела, что ты не женщина, а сущее дитя; ты ничуть не переменилась, ты забываешь то, что я тысячу раз твердила тебе: Общество крадет Любовь у Природы; но в природе век любви недолог, и никакие старания общества не могут этого изменить; поэтому все благородные натуры пытаются превратить этого ребенка в зрелого мужа, — но тогда Любовь становится, по твоим словам, чем-то чудовищным. Общество, дорогая моя, возжелало быть плодовитым. Заменив мимолетное безумство природы долговечными чувствами, оно создало величайшую человеческую ценность: Семью, извечную основу Общества. Оно принесло и мужчину, и женщину в жертву своему творению — ибо не будем заблуждаться, отец семейства отдает свой ум, свои силы, все свои богатства жене. Кто, как не женщина, вкушает плоды всех его жертв? Роскошь, изобилие — разве всего этого добиваются не ради нее? Слава и изящество, уют и блеск дома — все это ее достояние. О, мой ангел, ты снова заблуждаешься. Внушать обожание — дело юной девушки, но через несколько весен эта радость тускнеет; женщине — жене и матери — уготована иная роль. Чтобы удовлетворить свое тщеславие, женщине, пожалуй, довольно просто знать, что она способна внушать обожание. Но если ты хочешь быть женой и матерью — вернись в Париж. Позволь мне повторить тебе: счастье погубит тебя, как других губит несчастье. Вещи, которые никогда не приедаются — тишина, хлеб, воздух, — хороши тем, что мы их не замечаем, меж тем как вещи вкусные возбуждают наши желания и в конце концов притупляют их. Послушай меня, дитя мое! Даже если бы сейчас нашелся мужчина, который полюбил бы меня и я ответила бы ему взаимностью, испытав к нему такое же сильное чувство, какое ты испытываешь к Гастону, я сумела бы сохранить верность дорогим моему сердцу обязанностям и горячо любимой мною семье. Материнство, мой ангел, для сердца женщины нечто такое же простое, естественное, плодотворное, неистощимое, как стихии для природы. Я вспоминаю, как когда-то, почти четырнадцать лет тому, я ухватилась за самопожертвование и преданность долгу, как утопающий хватается за мачту разбитого корабля, — с отчаяния; однако теперь, окидывая внутренним взором всю мою жизнь, я понимаю, что и ныне положила бы самоотречение в основу своего существования, ибо это самое прочное и самое плодотворное из чувств. Пример твоей жизни, зиждущейся на жестоком, хотя и прикрытом поэзией сердца эгоизме, подтверждает мое мнение. Я никогда больше не буду говорить тебе об этом, но я не могла не высказать тебе в последний раз свои убеждения — ведь я вижу, что счастье твое переживает самое ужасное из испытаний. Я много размышляла о твоей жизни в деревне, и вот к какому я пришла выводу. Наше телесное бытие, равно как и бытие духовное, — не что иное, как цепь повторяющихся движений. Всякая неожиданность, нарушающая этот привычный ход вещей, несет с собой либо радость, либо горе, меж тем и радость, и горе — своего рода лихорадка, состояние кратковременное, ибо долго выносить его невозможно. Строить свою жизнь на крайностях — то же, что все время болеть. Ты больна своей страстной любовью, ты не даешь ей перерасти в ровное и чистое чувство, какое связует супругов. Да, ангел мой, теперь я признаю: радость супружеской жизни именно в покое, в глубоком понимании друг друга, в умении разделить счастье и горе супруга — во всем, что служит мишенью для пошлых шуток. О, какие мудрые слова сказала герцогиня де Сюлли [120] , жена великого Сюлли, когда узнала, что муж ее, человек строгих правил, не погнушался завести любовницу. «Все очень просто, — сказала герцогиня, — в моих руках честь дома, и мне вовсе не к лицу играть роль куртизанки». В тебе больше чувственности, чем нежности, поэтому ты хочешь быть разом и женой и любовницей. У тебя душа Элоизы и страстность святой Терезы [121] , под сенью закона ты творишь блуд, одним словом, ты подрываешь устои брака. Много лет назад, когда я перед свадьбой шла на уступки в надежде обрести впоследствии счастье, ты бранила меня за безнравственность, теперь же ты сама пускаешь в ход всевозможные уловки, чтобы продлить свое блаженство, и, значит, заслуживаешь упреков, которыми осыпала меня. Ты что же, хочешь подчинить и природу и общество своему капризу? Ты не меняешься, ты не желаешь стать взрослой женщиной, ты сохраняешь все желания и стремления юной девушки и притом не гнушаешься самым точным и торгашеским расчетом; ведь ты наряжаешься не бескорыстно? По-моему, все твои предосторожности свидетельствуют лишь о том, что ты не доверяешь мужу. О, милая Луиза, если бы ты знала, как сладостны старания матери, пестующей в себе доброту и нежность! Независимость и гордость моего нрава растворились в мягкой меланхолии, а ее в свой черед рассеяли радости материнства. Утро моей жизни было хмурым, но вечер будет чист и ясен. Боюсь, как бы у тебя не получилось наоборот.
120
СюллиМаксимильен де Бетюн, герцог де (1560—1641) — французский государственный деятель, соратник Генриха IV, в 1599—1611 гг. суперинтендант финансов.
121
Святая Тереза(1515—1582) — испанская монахиня-кармелитка, автор мистических сочинений, исполненных страстной, экзальтированной религиозности.
Заканчивая письмо, я молю Бога, чтобы он надоумил тебя приехать хоть на денек к нам — ты узнала бы тогда, что такое семья с ее несказанными радостями, которые постоянны и вечны, ибо неподдельны, просты и послушны природе. Но увы! Мой разум не в силах побороть твое заблуждение — ведь оно делает тебя счастливой! У меня слезы наворачиваются на глаза, когда я думаю об этом. Я искренно верила, что за несколько месяцев супружеской жизни ты насытишься и рассудок вернется к тебе, но я вижу, что ты ненасытна и, убив возлюбленного, в конце концов сумеешь убить и самое любовь. Прощай, дорогая заблудшая овечка, я в отчаянии, ибо письмо, где я описывала мое счастье, надеясь вернуть тебя в общество, стало гимном твоему эгоизму. Да, в любви ты думаешь только о себе и любишь Гастона не столько ради него, сколько ради себя самой.
LIV
От госпожи Гастон к графине де л'Эсторад
Рене, беда пришла; нет, она не пришла, она обрушилась на бедную Луизу как гром среди ясного неба. Ты поймешь меня: под бедой я разумею подозрение в измене. Уверенность убила бы меня. Третьего дня я, совершив утренний туалет, хотела предложить Гастону немного погулять перед завтраком, но его нигде не было. Наконец я заглянула в конюшню и увидела, что кобыла Гастона вся в мыле; грум ножом снимал с ее крупа хлопья пены. «Кто это так заморил Федельту?» — спросила я. «Господин Гастон», — отвечал мальчик. На копытах лошади я увидела парижскую грязь — она совсем не похожа на деревенскую. «Он ездил в Париж», — подумала я. От этой мысли у меня вся кровь прихлынула к сердцу, в уме промелькнуло множество самых разных подозрений. Он ездил в Париж втайне от меня, выбрав время, когда я оставляю его в одиночестве, он спешил, он едва не загнал Федельту!.. Предчувствие беды так сдавило мне грудь, что я чуть не задохнулась. Я сделала несколько шагов и опустилась на скамью, чтобы прийти в себя. Тут и застал меня Гастон. Увидев мое бледное, испуганное лицо, он торопливо и встревожено спросил, что со мной. Я встала и взяла его за руку, но ноги у меня подкашивались, и мне пришлось снова сесть; тогда он поднял меня на руки и отнес в гостиную; перепуганная прислуга последовала за нами, но Гастон мановением руки отослал всех. Когда мы остались одни, я, не говоря ни слова, заперлась в спальне и дала волю слезам. Гастон часа два стоял под дверью, слушая мои рыдания и с ангельским терпением уговаривая меня объяснить, что случилось. Я не отвечала. «Я не выйду к вам, покуда у меня красные глаза, а голос дрожит», — сказала я наконец. Мое «вы» так поразило его, что он выбежал из дома. Я умылась ледяной водой, привела себя в порядок, отворила дверь нашей спальни и увидела Гастона — он вернулся так тихо, что я и не слышала. «Что с тобой?» — снова спросил он. «Ничего, — отвечала я. — Я увидела на копытах Федельты парижскую грязь, я не понимаю, отчего ты поехал в город, не сказав мне ни слова; впрочем, ты свободен». — «В наказание за недоверие тебе придется ждать моих объяснений до завтра», — сказал он. «Посмотри мне в глаза», — попросила я и устремила на него взор: бесконечность проникла в бесконечность. Нет, я не заметила того облачка, которым неверность обволакивает душу и замутняет ясность зрачков. Тревога моя не прошла, но я притворилась успокоенной. Мужчины умеют обманывать и лгать не хуже нас! Больше мы не расставались. Временами, глядя на него, я особенно остро чувствовала, как неразрывно мы с ним связаны. Какой трепет охватил меня, когда он отлучился на мгновение, а потом вернулся! Вся моя жизнь в нем, а не во мне. Твое жестокое письмо получило жестокое опровержение. Разве чувствовала я себя когда-нибудь такой зависимой от моего чудесного испанца, для которого я была тем, чем этот безжалостный мальчишка стал для меня? Как я ненавижу его лошадь! Зачем мне вообще понадобилось заводить лошадей! Но в таком случае надежнее всего было бы отрубить Гастону ноги или держать его взаперти, как в тюрьме. Я долго размышляла об этих глупостях — представляешь, до какого безрассудства я дошла?! Если любовь угасла, мужчине рано или поздно становится скучно, и тогда никакая сила не удержит его. «Я тебе надоела?» — спросила я его в упор, надеясь застать врасплох. «Зачем ты мучишь себя понапрасну? — ответил он, глядя на меня с кротким сочувствием. — Я никогда еще не любил тебя так сильно!» — «Если это правда, мой обожаемый ангел, — сказала я, — позволь мне продать Федельту!» — «Продай!» — услышала я в ответ. Это слово хлестнуло меня, как пощечина. Всем своим видом Гастон словно говорил: «Ты богачка, здесь все твое, а я никто, мои желания не в счет». Быть может, я все это выдумала, и он не имел в виду ничего подобного, но эта мысль была сильнее меня, и я снова покинула его: наступила ночь, пора было ложиться спать.
О Рене! Тот, кто остается один во власти мучительных раздумий, может дойти до самоубийства. Эти райские кущи, эта звездная ночь, этот свежий ветерок, доносивший до меня благоуханье наших цветов, наша долина, наши холмы — все казалось мне мрачным, темным и пустынным. Я была словно на дне пропасти, среди змей и ядовитых растений; мне казалось, что небеса опустели. Такая ночь делает женщину старухой.
«Возьми Федельту, поезжай в Париж, — сказала я наутро Гастону. — Не будем продавать ее; я ее люблю — ведь на ней ездишь ты».