Воспоминания корниловца: 1914-1934
Шрифт:
— Покажи билет, товарищ!
— Да я не из поезда, я леушковский.
— Ну, давай документ, если ты леушковский.
— Да нет, товарищ, я из Ростова. Вот квитанция, что я уже раз штраф заплатил. Шинель загнал. Теперь ни копейки в кармане. Жена больная лежит. Нужно доехать. Пешком далеко.
Посмотрели они на квитанцию, потом на меня. Кондуктор что-то шепнул чекисту, тот кивнул:
— Езжай…
Я остолбенел:
— Что вы сказали, товарищ?
— Езжай как знаешь.
И тут я не сумел произнести ничего более разумного, более человеческого, чем идиотское:
— Вот вы сознательные,
В тот миг, когда судьба нашей семьи висела на волоске, я перестроился на большевицкий лад, и у меня вырвалось их новое заклинание «сознательный». Но не это похабное слово, а чувство, с которым оно было произнесено, заставило их еще раз посмотреть на меня и добавить:
— Да вот там где-нибудь примоститесь.
Лучше всего на старый верный буфер. Поезд тронулся. Я один. А где те двое? На станции группа арестованных зайцев, но моих соседей там как будто нет. Может, они на других буферах? Или на крыше? Стало спокойнее на душе. Зато усилилась усталость. Ноги как свинцом налились. Зеваю. Подходящее место для зевоты… Как бы спалось сейчас. Везет мне все-таки. А что было бы, если бы?… От одной этой мысли сон прошел, горит лицо. Стучит в висках — совсем непозволительно. Что бы это могло быть?
Какое прекрасное утро, небо заалело… Ох, не надо! Задумаешься, потеряешь долю секунды, и тогда конец. Как под тобою сейчас все отчетливо видно! Блестящие полосы рельс, коричневая лента насыпи. Если падать — надо выбрасываться в сторону. А если не успеешь? Тогда лучше падать плашмя посередине. А если… Дурацкая привычка повторять эти самые «если». А что если съесть запретное яблоко? Выпороть бы его за эти самые «если»! Кого выпороть — женщину? Фу ты, черт! Это от висков, больно уж в них стучит. Не рассуждай на буферах, вот еще слабости пошли! На крышу бы подняться, там хоть на пять минут прилечь. Но там холодно. Утренний ветер уже и здесь пронизывает насквозь, по всему телу дрожь. Этого еще не хватало!
А что мои там делают? Зина еще спит, наверное, самые хорошие часы для сна. И маленький наш сынок, наверное, спит сладким сном. Если не плачет от… От того, от чего вся Россия плачет. А может, не плачет; рыбки у них должно еще хватить дня на три. А может, на четыре. Хоть бы на четыре…
Ох, если бы ничего этого не было! Спать бы там, возле них, так, на полу, безо всего, растянувшись. А может, хозяйка одеяло бы пожертвовала? О, тогда было бы совсем хорошо!
Сильно пошатнуло. Или поезд шалит, или в голове много дум? О чем бы думать, чтобы поменьше думать? Лучше всего о колесах, как бы захрустели кости. Вот дурак! Такой грохот, столько железа движется, ничего бы даже не хрустнуло. А помнишь, как хрустело вокруг, когда тяжелая артиллерия била?
А если снова сесть? У меня же веревка. Между буфером и планкой железная перекладинка специально для этого. Сяду, привяжусь, немного подремлю… Вот дурак, дурак самый настоящий! Может, гамак устроишь? Но что же делать, если веки опускаются и все время зеваешь? Биться головой о стену вагона надо, вот и вся премудрость! Вот так, еще раз и еще раз! Еще сильней! Нет, это уж слишком… Голова и без того болит. Сяду, привяжусь. Но спать не буду.
Снова спускаюсь по уставу буферной езды. Сел. Теперь так: правой рукой держись за планку, а левой привязывай веревку к железной перекладинке. Есть и это. А теперь за что?
О чем это я говорил? Или думал? О каких-то двух нотах. Кто это играл? Где могли играть? На станции, что ли? Ах, это на станции, на Леушковской: «Примоститесь где-нибудь»… Прекрасные ноты, только не две, а три. Все равно, неохота разбираться в нотах.
Сейчас сын уже в ванночке потягивается. Ведь утро уже. Светлое утро. Солнечное утро. Молоко теперь есть. Сколько молока будет от трех килограммов копченой рыбы?
Всюду на свете мир. Теперь бы учиться где-нибудь. В Праге, например. Жена с сынком рядом, а я бы повторял: nervus trige-minus. Артерия эта, как ее? Височная, temporalis, очень важная. А потом бы играл с сынком: ладушки, ладушки, где были? У бабушки! Смеялся бы сынок…
Рельсы, смерть! Три пальца успели уцепиться за планку. Не отпускай! Назад, только назад! Пальцы немеют. Веревка проклятая мешает. Голову подальше назад откинуть, подальше от блестящей полосы! Небольшой бы толчок! Еще! Налегай, стена, толкай! Вот уже всей ладонью держусь. Надолго ли силы хватит? Рука деревенеет, в глазах рябит. Стрелки, стрелки, спасительницы! Толкай, стена! Еще раз толкни! Есть!
Пронесло… Господи, пронесло и на этот раз! Добрался. Уже в брюшнотифозном бреду, шатаясь, из последних сил.
Каша Папы Римского
С того времени прошел год. Длинный, страшный год! Теперь мы вместе, все трое. Мы остались в живых — не спрашивайте, какой ценой. Живем на Кубани, в станице Пашковской, возле Екатеринодара, который с 1921 стал Краснодаром. Все, что доставалось с невероятным трудом, прожито.
Устроился пастухом. Пасли скот, отнятый у казаков. Один из пастухов в совершенстве владел французским, преподавал язык в гимназии. Большевикам не подошел. Уже третий месяц работает «по зоологии»:
— Молока сколько хочешь. Иногда и теленка домой пригонишь.
Но через месяц пастухи советской власти больше не потребовались: начался падеж от бескормицы. На пастбищах корма уже не было, а что можно заготовлять впрок, таких указаний товарищи, очевидно, ни у Маркса, ни у Ленина не обнаружили. Уцелевшую половину стада куда-то угнали. Опять мы без хлеба.
Мне друзья уже несколько раз советовали обратиться в миссию Папы Римского в Краснодаре: «Они тебя устроят, ты им по-итальянски что-нибудь спой!» Но Папе Римскому я не хотел, да и не умел «петь». У католической миссии было задание использовать в целях Ватикана голод и непорядки в русской православной Церкви. Об этом можно многое рассказать. Пока оставим на будущее. Когда-нибудь они снова к нам явятся с теми же целями.
Но случилось так, что мы двое суток были без хлеба и надежд не было никаких. В таком состоянии я пошел в миссию. Ксендз, начальник миссии, устроил меня чернорабочим в студенческую столовую. Давали ежедневно хлеб и кашу. «Каша Папы Римского» — называли ее студенты. Столовая кормила этой кашей тысячи студентов. Я рубил дрова, таскал из пекарни мешки с хлебом, резал хлеб. Питались тем, что удавалось приносить домой. Пашковская была в девяти верстах от города, и, пока туда не пошел трамвай, я возвращался домой пешком уже в темноте.