Воспоминания корниловца: 1914-1934
Шрифт:
— Як вы казали? Генгельс? Чи Генцес? Хвердинанд? А хто вин такий?
Председатель, снисходительно улыбаясь, в нескольких словах объясняет значение этого имени для коммуниста.
— Я так и думав, шо це якись важный, зробивший дуже богато за совицку власть. Но нам буде дуже тяжко выговаривать то слово, бо хвамилия якась навроде германска, иностранная. Дайте нам шо-нибудь наше, там красное чи червоное, шоб народу понятно.
Народ одобрительно смеется, многие кричат: «Правильно!» Тут с огненной речью выступает двадцатипятитысячник:
—
Затем выступил секретарь райкома, знакомый нам по чистке. Он также отрицал отечество:
— Вы должны быть благодарны судьбе, что она дала вам возможность стать организаторами колхозов, которые скоро покроют собою весь мир!
Задававшиеся затем вопросы были совсем не всемирных масштабов:
— А блины дома печь можно будет без разрешения правления?
— А в город можно будет ездить без командировочной бумажки?
— А курей дома можно будет держать?
Выступил другой красный партизан:
— Вот вы говорите, что мы будем получать по трудодням. Сколько дней проработал, столько и получай в натуре. Денег, значит, никаких?
— Нет, конечно.
— А доктора, хвелыпера, бугалтера и другие будут получать деньгами?
— Пока своих колхозников не выучим, должны будем им платить. Ведь не мы платили за их учение.
— Все равно, они за наши кровные народные деньги учились, если нам трудодни, то и всем трудодни!
— И райкомам и обкомам тоже! — подают негромко голоса из задних рядов.
— Конечно, вы правы, это все в проекте. Но пока, временно, советская власть этого еще не предусматривает.
На следующий день было назначено общестаничное собрание хлеборобов. Помещение клуба было полным-полно, оттуда слышались отрывки речей ораторов. Около клуба стояла большая толпа. Я опоздал и остался снаружи. Знакомые крестьяне меня подозвали:
— А, доктор, что делается? Не пойдем ни за что!
В течение следующих трех дней из двух тысяч хозяев в колхоз записалось около пятидесяти человек. Характерно, что большинство из них были зажиточные крестьяне. Уже ограбленные, испытавшие на себе беззакония этой власти, они лучше других понимали, что судьбы не избежать, и вели себя тише воды, ниже травы. Больше всего волновались те, у кого была одна лошаденка и корова, многодетные, со стариками на иждивении. А часть бедняков все еще считала власть своей или как минимум надеялась, что «бедняка не тронут».
Запись в колхоз удара от зажиточных не отвела:
Утром мы узнали, что всю ночь шли аресты и что арестованных, ожидающих высылки, охраняют местные коммунисты. Знакомые коммунисты рассказали мне, что их вечером собрали, не сообщив причины вызова. Заперли в помещении, объявили задание на ночь, огласили список подлежащих аресту и разбили на группы с ответственными членами партии во главе. Остальным приказали перекрыть выходы из станицы. У арестованных конфисковали все имущество, кроме ручного багажа.
Многие, в том числе и дети, остались в одной летней одежде. Конфискация шла не по «твердому заданию», судьба имущества зависела от руководителей групп, среди которых одни были помягче и зимнюю одежду не отбирали. Другие вели себя как закоренелые грабители.
В тот же день меня вызвали к арестованной женщине, матери четырех малых детей: у нее был нервный припадок. Я увидел две деревянные кровати, расколотые коммунистами, разбитые иконы, выбитое оконное стекло, перерытые шкафы и комоды. В хате было холодно, плачущие дети пытались укутаться в единственное оставшееся после погрома одеяло.
На следующий день в нашей больнице перевязывали руки бывшему красному партизану и чекисту, порезавшему их о стекла киота, который он разбил, утверждая, что там могли быть спрятаны драгоценности.
Это были первые облавы на жертв коллективизации. В этот раз еще исходили из имущественного положения и арестов было не так много. В нашей станице разгромили около тридцати семей и по стольку же в соседних. Но коллективизация проводилась одновременно по всему СССР, и на узловых станциях скопились тысячи людей. Мужчин отправляли в ссылку в первую очередь, женщин и детей несколькими днями позже.
Выпал снег, начались холода. В нашей станице к милиции пригнали подводы и начали усаживать в них женщин и детей. Стоявшая вокруг толпа смотрела в немом ужасе, женщины плакали. Плакали дети арестованных. Один из милиционеров крикнул:
— Чего плачете? Если ихние белые придут, будет вам всем!
— Нам ничего не будет, это вам будет! — крикнули из толпы. Я хотел увидеть все своими глазами и, сказав, что поеду в район, отправился в станицу Тимашевскую на узловую станцию.
По дороге тянулись обозы с семьями арестованных. Я понял, что наши коммунисты были еще милосердными людьми. В одном обозе из тридцати подвод половина людей была легко одета. На некоторых детях были только платьица. Несколько тысяч людей согнали в амбары. Стоял стон и плач. Никто их не кормил, питались тем, что взяли с собой.
После арестов больше половины хлеборобов записалось в колхоз. Единоличников — такой кличкой теперь наградили крестьян-неколхозников — осталось около 30 %.