Воспоминания о Николае Глазкове
Шрифт:
— Нет, не мода. Но я надеюсь, вы понимаете зачем это надо? — Ответил я, нажав на слово «зачем», будто от этих ботинок без шнурков зависела успешная работа всего нашего совещания.
Завотделом секунду непонимающе смотрел на меня, потом просветленно улыбнулся, воскликнул:
— Да, да! Конечно, понимаю! — и вновь побежал к дружинникам.
Тотчас из прохода донесся его командирский голос:
— Ребята, пропустите товарища! Живо пропустите! Проходите, Николай Иванович, мы вас давно ждем!..
Глазков остановился возле меня, протянул руку, в другой держал желтую авоську с рукописями, сказал:
— Едва впустили. Все документы в гостинице оставил. А тут, оказывается, строго…
На открытии
— Не отмочил бы чего-нибудь… Как думаете, обойдется?..
Я успокоительно кивал: все, мол, будет как надо.
Потом началась раздельная работа семинаров. Мифтахутдинов, я и еще два писателя работали с молодыми прозаиками, а Глазков и три местных поэта возглавили семинар поэтический. Молодых поэтов оказалось куда больше, чем прозаиков, и дня через два, когда наш семинар уже завершился, у поэтов работа шла еще полным ходом.
Я вошел в комнату, где они занимались, и сразу попал на выступление Глазкова. Стихи он разбирал как опытный анатом, умело и точно отделяя один слой от другого, спокойно объяснял, почему то или иное слово «не работает» — не несет необходимой смысловой или эмоциональной нагрузки или, еще хуже, фальшивит. Разобрав строфу, Глазков удачно приводил в пример то широко известные, то никому не ведомые стихи для сопоставления с разобранными, опять-таки отчетливо обнажая самое ткань стиха, показывая его конструкцию, объясняя тот глубинный смысл поэзии, который еще не всегда улавливали или не слишком отчетливо представляли молодые магаданские поэты. Назвав несколько выдающихся в русской литературе имен, по памяти, слово в слово, процитировав их высказывания о поэзии, о труде самого поэта, он, как само собой разумеющееся, продолжал:
— А вот Глазков учит, что…
И тут следовала остроумная сентенция, подтверждающая, а порой и опровергающая только что приведенную цитату. Слушали его не то что внимательно, а с каким-то даже благоговеньем. Было видно, подобных высказываний никто здесь прежде не слыхивал. И когда занятие окончилось, молодые поэты, тесно окружив Глазкова, долго еще задавали ему самые разные вопросы и получали на них ответы необычные, заставляющие над ними думать и думать. Неожиданно Глазков поднял руку и громко объявил:
— Сегодня в семнадцать часов приходите все в бухту Нагаево. Глазков там будет купаться. Приходите все! — настойчиво и не раз возглашал он.
В бухту Нагаево я, конечно, не пришел. День был пасмурный, накрапывал дождь, и тащиться под этим дождем на берег моря не было никакого желания. Тем более что Альберт Мифтахутдинов позвал меня смотреть картины в мастерскую местного художника, по словам Мифтахутдинова, очень талантливого.
А вечером, едва я вернулся от художника, ко мне в номер пришел Глазков. Он выглядел утомленным и был чем-то огорчен. Рассказал, что купание не очень удалось. Мало того что шел холодный дождь, бухта была грязной, по воде плавал мазут, там и сям стояли катера, баржи, шлюпки. Трудно было найти место для купания, он долго лазил по большим острым камням, поскользнувшись, ушиб ногу, но все же искупался в этой бухте. Огорчался же он больше всего тем, что не было свидетелей его отважного купания.
— Что же вы не пришли? — с обидой спросил он. — Ну, вы, допустим, человек занятой. Да ведь из этих молодых тоже никого не было. А я надеялся, что они придут, — печально закончил он.
Быстро я утешил его в этой совершенно детской обиде. Сели к столу, вспомнили Литературный институт, на душе потеплело от дружеской беседы. Я попросил Глазкова почитать стихи. Он читал в тот вечер свое давнее, довоенное, кое-что из написанного в годы войны и в самое последнее время.
Я слушал его стихи, то философски сложные, то нарочито простоватые или смешные, но всегда оригинальные, и думал, что еще тогда, в год нашей первой встречи, он был уже сложившимся, ни на кого не похожим поэтом со своим непростым миром, то по-детски открытым, доверчивым, то космически сложным, забегающим в своих исканиях вперед времени, приоткрывающим завесу над дальним будущим. Иначе откуда бы взялись такие, к примеру, строки, написанные в октябре сорок первого года, когда фашисты были почти что у стен Москвы:
Может быть, он того и не хочет, Может быть, он к тому не готов, Но мне кажется, что обязательно кончит Самоубийством Гитлер Адольф.И подобных провидческих строк Глазков написал не так уж мало. За беседой, за стихами незаметно летело время, расстались мы далеко за полночь.
А утром Глазков уезжал. Нет, не в Москву, а зачем-то по Колымской трассе — в Якутск. Накануне в автохозяйстве он договорился с шофером, и грузовик подошел к гостинице, что называется, ни свет ни заря. Я вышел проводить Глазкова. Он был в коротковатом и тесном для его крупной фигуры летнем плаще, в какой-то шапчонке, ботинки на этот раз он, нет, не зашнуровал, а лишь подвязал сверху на одну петельку, чтобы не свалились в дальнем пути. С лица его не сходила тихая улыбка: вот сейчас, сейчас он поедет в очередное путешествие, поедет в еще не виданный им необъятный мир, будет смотреть на него, познавать, ощущать его новизну и красоту. А что может быть радостней этого? Разве что хорошо написанные стихи. Но, чтобы написать такие стихи, он был убежден, надо путешествовать, надо видеть и знать окружающий мир.
Мы попрощались. Привычным жестом Глазков забросил свой походный мешок в кузов, взобрался туда сам, уселся среди каких-то бидонов и ящиков, постучал в шоферскую кабину — можно, мол, ехать. Машина взяла с места и покатила вперед по Колымской трассе. А я долго смотрел ей вслед и прощально махал рукой. В тот день мне часто виделась эта грузовая автомашина, едущая среди хмурых сопок по Колымской трассе к берегам Лены, а в машине, обдуваемый северными ветрами, едет удивительный человек Николай Глазков, слагающий стихи и, наверно, уже запланировавший очередное свое купание в водах Лены-реки.
…Встретились мы с Глазковым примерно через месяц, в Доме литераторов. Обрадовались, дружески поговорили, но недолго, куда-то оба спешили. Глазков достал из кармана пиджака свою новую книжку и подарил мне с таким прекрасным авторским посвящением, которое вряд ли я от него заслужил. Но я знал, что в своих чувствах и словах он был беспредельно искренним.
А зимой 1979 года, как-то вечером, в мой служебный кабинет в Союзе писателей зашел поэт Юрий Разумовский, товарищ по Литинституту, и торопливо позвал ехать к Глазкову, на его день рождения. Я ответил, что не приглашен.
— Да ты что? — удивился Разумовский. — Какие приглашения? Это же Коля Глазков! Там открытый дом, кто приедет, всем рады. И тебе обрадуются, он ведь всем рассказывал, как вы с ним в Магадане были. И ты знаешь, он ведь болеет. Сильно болеет…
О болезни Глазкова я слышал мельком, не знал, насколько она серьезна, пожалуй, не придавал этому значения и с Разумовским все же не поехал. Только попросил его передать в подарок Глазкову мою книжку, недавно вышедшую.
Разумовский позвонил на другой день, сказал, что книжке Глазков обрадовался, но очень сожалел, что я не смог приехать.