Воспоминания о русской службе
Шрифт:
Курносова приговорили к повешению, Любе предоставили выбор — виселица или сотня плетей. Она выбрала плеть. На казни Курносова я присутствовал до конца, но, когда началась экзекуция плетьми, после десятого удара ушел, не в силах смотреть на это жуткое наказание.
Виселицу поставили во внутреннем дворе тюрьмы. Когда палач Архипка, малорослый татарин с отвратительной физиономией, прицепил к перекладине веревку с петлей, ворота тюремного двора отворились, пропуская процессию. Впереди шел прокурор, зажав под мышкой папку со смертным приговором. На некотором расстоянии за ним следовал Курносов, а рядом с Курносовым нетвердой походкой семенил поп, увещевая его, но Курносов не обращал на него внимания. С другой стороны от приговоренного шла старуха арестантка, известная в Каре ведьма и гадалка. «Вот видишь, голубчик, — ругала
Приговоренный взобрался на высокую скамейку под перекладиной; Архипка помог ему, но прежде накинул петлю ему на шею. Прокурор стал перед виселицей и громко зачитал смертный приговор. Поп прислонился к виселице и тупо глядел в пространство. Архипка закрепил веревку на крюке, взял полено и вышиб скамейку у Курносова из-под ног. Рывок — и, к всеобщему изумлению, Курносов опять стоял на земле, вертя головой. Веревка оборвалась. Какой-то старик из тюремщиков подбежал, сорвал петлю с шеи осужденного, хлестнул ею Архипку по лицу и закричал: «Ах ты, мерзавец, хорош палач, нечего сказать! С веревкой совладать не можешь!» Команда «Отставить!» — и вся компания: осужденный, поп, конвоиры и публика — отошла к воротам. Архипка достал из-за пазухи новую веревку, вскарабкался по столбу, привязал веревку к крюку и для пробы повисел на ней, держась за петлю. Старый тюремщик этим не удовольствовался и сам всею тяжестью повисел на петле. Лишь тогда под перекладиной опять поставили скамейку, подозвали процессию, и Курносов опять вскарабкался на скамейку, которую Архипка тотчас вышиб у него из-под ног. На сей раз Курносов остался висеть, и, по-видимому, веревка сломала ему шею, потому что, как установил тюремный врач, приложив ухо к его груди, умер он мгновенно.
Отсутствие мало-мальской серьезности и торжественности при таком важном акте внушило мне отвращение, и впредь я избегал бывать на экзекуциях.
Наказание плетьми было еще омерзительнее. Любу К., раздетую донага, привязали к «кобыле», рядом стал палач и начал с оттяжкой охаживать ее по спине плетью. Каждый удар срывал мясо с костей; уже после десятого удара женщина затихла. Я больше не мог смотреть и покинул тюремный двор. Врач констатировал смерть на девяностом или девяносто четвертом ударе. Прерывать экзекуцию тогдашние законы запрещали. Выжить приговоренному удавалось редко.
Когда я при случае укорил попа, что он явился на казнь пьяным, то услышал в ответ: «Сердце у меня слишком мягкое, трезвым я не в силах смотреть на это».
Жестокость и отупение тюремного и каторжного общества отражались и в самосудах, и в развлечениях, и даже в детских играх.
Если арестант совершал проступок, по арестантским законам каравшийся смертью, товарищи обычно привязывали его к доске, с колодой на спине или на шее. Потом доску поднимали и бросали наземь. В результате — перелом позвоночника и мгновенная смерть или воспаление спинного мозга. Внешних следов было мало, а то и не оставалось вовсе, и если наказанный выживал, то молчал, потому что, заикнувшись об этом, опять-таки обрекал себя на верную смерть.
По случаю праздников, именин и прочих радостных событий для развлечения общества устраивали забаву с розгами. Состояла она вот в чем: один из арестантов бился об заклад, что выдержит от других гостей столько-то и столько-то розог, не проронив ни звука. Выигрывал он обычно не более 2–3 копеек за удар. Стало быть, если кто-то, не пикнув, выдерживал сотню розог, выигрыш составлял 2–3 рубля. Стоило же ему хоть раз вскрикнуть, он отправлялся домой с кровавой спиною и без всякого возмещения. Розгами орудовала вся компания, и каждый изо всех сил старался заставить избиваемого, который с обнаженной спиной лежал на полу, вскрикнуть от боли или запросить пощады.
Однажды в праздничный день я увидел на улице толпу людей, все они были с розгами в руках, бурно жестикулировали и смеялись. В центре круга лежал обнаженный по пояс человек, и каждый по очереди подступал к нему и с размаху угощал розгой. На мой вопрос, что здесь происходит, я услышал, что у них тут свадьба и по этому случаю играют в розги… Меня попросили не мешать, потому что избиваемый выдержал уже множество ударов и прекращение игры оставит его без выигрыша.
В играх арестантских детей опять-таки всегда отражалась преступная жизнь. Они играли в этап, побег, арест, грабеж, убийство и повешение.
ФИЛАНТРОПЫ
Мне доводилось неоднократно сталкиваться с арестантами и арестантками, которые привлекали внимание спокойным, тихим обликом и своим отношением к администрации и другим заключенным. Они были сострадательны и готовы помочь, что для арестантов отнюдь не типично. Как мне сказали, эти люди долго пробыли в Москве, выучились там чтению, письму и еще многому другому.
Я заинтересовался и от них самих узнал, что в Москве есть господа и дамы, которые посещают арестантов, приносят им съестное и одежду, разговаривают с ними и заботятся как о близких родственниках. Благодаря этим людям они и стали теперь тихими, спокойными и могут вынести все, даже свои великие грехи и тяжкие мысли. Дело в том, что они вновь нашли себя и знали, что Господь помнит о них. После осуждения человек будто падает в глубокий колодец, из которого, мнится, уже не выбраться. Он впадает в безразличие и во всех окружающих, в том числе и в арестантах, видит лишь врагов и мучителей. Когда эти добрые дамы и господа впервые пришли к ним, они и их боялись и не смели говорить о себе. Но господа и не требовали от них рассказа о грехах, как требовали священники, которые тоже приходили в тюрьмы, настаивая, чтобы они молились и осеняли себя крестным знамением. В ту пору это было для них никак невозможно, если б они даже и захотели. Они постоянно чувствовали, что принадлежат теперь сатане и должны подчиняться ему одному; Господь их больше не любит и знать о них не желает, так же как и люди.
Впервые они вновь пришли в себя, увидев, что все-таки есть еще такие, кто не презирает их и не отвергает, а говорят с ними, как добрые матери и отцы со своими детьми. И тогда вокруг ненароком опять стало светло, и им было совершенно нетрудно все рассказать. Мир изменился, они вновь могли осенять себя крестным знамением, преклонять колени перед Господом и молиться. Добрые господа и дамы учили неграмотных чтению и письму, а также рукодельям — вязанию, шитью, плетению, починке платья и обуви, приохотили мыться и держать себя в чистоте. Когда их затем увезли из Москвы, господа снабдили их книгами и разрешили писать им письма. Через арестантов, которые прибывали из Москвы, они получали от этих добрых людей приветы, а иногда и письма. Оттого-то они знали, что по-прежнему есть люди, которые думают о них, любят их и молятся за их грешные души. Все, чему сами научились, они старались теперь передать другим, а помощь товарищам по несчастью полагали блаженством.
Фамилий своих московских друзей эти люди, как правило, не знали, знали только их имя-отчество. На письмах, которые поступали в контору для цензуры и пересылки, значилось: «Его (или Ее) высокоблагородию либо Его (Ее) сиятельству N.N., Московский тюремный комитет» {21} . Позднее я сообщил этому комитету о моих наблюдениях и поблагодарил за доброе семя, какое они сеют на далекой сибирской каторге. Это были подлинные филантропы и знатоки человеческих душ, а не просто благородные господа, занимавшиеся благотворительностью развлечения ради.
АЛЕКСАНДРОВСКИЙ ЦЕНТРАЛ
Полной противоположностью центральной московской тюрьме были тогда центральные тюрьмы Тобольска и Томска, где арестанты, находящиеся на этапе, оставались зачастую неделями и месяцами. Сидели они там в переполненных, грязных камерах, зараженных тифом, дизентерией, туберкулезом и всевозможными кожными и детскими болезнями вроде скарлатины, дифтерии и кори. Смертность в тюрьмах была столь высока, что живыми их покидала едва ли половина поступивших арестантов. Арестанты называли их «адом». Я видел только тюрьму в Тобольске, но томская пользовалась еще более ужасной славой. Выходивший оттуда после долгого заключения был сломлен не только физически, но и морально. Счастливы те, кому не приходилось там зимовать, кто попадал туда весной и вскоре шел дальше. Рассказы арестантов вселяли страх, и совершенно непонятно и непростительно, почему еще в ту пору на этих этапах не выстроили новых хороших тюрем и не сожгли старые чумные клоаки.