Воспоминания о русской службе
Шрифт:
Когда же спустя три дня ничего в моем положении и режиме не изменилось, наступила мощная реакция, и грозная неопределенность вновь завладела мной. Опять в мозгу роились тяжкие мысли, опять моя душа погрузилась во тьму. Лишь страх, что кошмар, пароксизм страдания, пережитый в первую ночь в крепости, может повториться, заставлял меня всеми силами обуздывать мои мысли и чувства.
На второй день все более безнадежного ожидания моя энергия иссякла. И тогда произошло нечто необъяснимое. Душа моя отделилась от тела, она была тут, но за пределами плоти. Я видел себя лежащим на койке, видел измученное выражение лица, видел, как тяжело дышу, видел, что глаза мои закрыты, а руки сжимают книжицу Нового Завета, взятую в библиотеке, — все это я видел до мельчайших
Потом и двойник, и камера исчезли. Я увидел мальчика на руках высокой рыжеволосой девушки в светлом цветастом ситцевом платье, она стояла у окна, показывая мальчику запряженную четверкой вороных коляску, кучер которой щелкал длинным кнутом. Коляска подъехала под окно, молодая дама в шляпе, украшенной множеством цветов, в светлом пальто, с зонтиком от солнца в руках, подошла к окну — девушка передала ей мальчика, и она с доброй улыбкой обняла его, прижала к груди и вместе с ним села в коляску.
Эту картину моя душа тоже созерцала как пассивный наблюдатель, но я знал, что девушка — моя бонна Вероника, дама — моя маменька, а мальчик — я сам. Картина исчезла, и с нею исчезло все, в том числе мое телесное «я». Долго ли длилось это состояние, я не знаю, как не знаю, долго ли продолжался кошмар той ночи, когда я очнулся на полу.
В себя я пришел другим человеком — я обрел способность развоплощаться, если чувствовал, что сила воли покидает меня. Лишь в этот единственный раз душевное «я» явило мне образ минувшего, позднее оно оставалось в камере подле моего тела, но не страдало. Наблюдатель за дверною прорезью, очевидно, заметил эти припадки оцепенения. Однажды, находясь в таком состоянии, я увидел, как дверь открылась и полковник в сопровождении двух штатских и военного врача подошел к моей койке, и услыхал, как он окликнул меня по имени. Потом и штатские звали меня, щупали пульс. Один приподнял мне веки, и оба посмотрели в глаза, которые были неподвижны. Все это мое развоплощенное «я» фиксировало совершенно безучастно, но отчетливо. Мне сделали инъекцию, и другое «я» исчезло, тело пробудилось.
Добавлю еще, что я мог сам ввести себя в такое состояние, но только когда ощущал, что моя энергия теряет власть над мыслями и чувствами. Нужно было лишь закрыть глаза, вытянуться на спине и задержать дыхание.
Врачи считали это болезненное состояние началом психического расстройства, и, чтобы предотвратить его, было предписано ежедневно выводить меня на полчаса на свежий воздух и раз в неделю разрешить русскую баню с последующим холодным душем.
На следующий день начались прогулки в квадратном — 50x50 шагов — дворе, обнесенном высокими стенами; посреди двора стояла русская банька. Вдоль стен были проложены тротуары, а вели во двор две двери, которые во время моих прогулок охраняли два тюремщика. Третий ходил вокруг бани, внимательно следя за каждым моим шагом.
Свежий воздух и движение действовали благотворно, как и баня с душем. Во время купания присутствовали два безмолвных тюремщика, один из которых, раздетый, как и я, мыл меня и поливал из душа, второй — вытирал и одевал. Дважды приходил врач, щупал пульс, смотрел в глаза, выслушивал. Еще он проводил мне ногтем по спине и груди, проверяя чувствительность кожи.
Я снова мог сосредоточиться на книге и ненадолго отвлечься мыслями от реальности. Читал я Соловьева, историю России времен Екатерины II и Марии Терезии, жизнеописание св. Франциска Ассизского, «Жизнь Иисуса» Ренана и несколько популярных французских книжек по астрономии, но не романы и не современные политические работы.
Утром каждого нового дня я надеялся, что вечером мне уже не придется быть в камере, но каждый вечер вновь испытывал разочарование, и каждое утро надежда моя убывала. Так шли недели — бесплодные вереницы часов и дней.
Однажды, примерно через четыре недели после допроса, меня после прогулки вывели со двора через другую дверь в какой-то коридор, а оттуда — в маленькую комнату, разделен-. ную пополам двойною решеткой. Меж решетками сидел за столом жандарм. «Сейчас войдет некто, на кого можно смотреть, но разговаривать нельзя, — объявил он. — Если вы скажете хоть слово или подадите какой-нибудь знак, вас тотчас уведут». Дверь в другой половине комнаты отворилась, и за двойною решеткой я увидел мою жену. Она была в черном, вуалька на шляпе и та черная. Лицо ее выражало глубочайшую боль, из глаз катились слезы, у меня тоже слезы навернулись на глаза. Так мы несколько минут безмолвно стояли друг против друга, не имея возможности ни говорить, ни хотя бы сделать какой-нибудь знак. Губы жены шевелились, но совершенно беззвучно. Мне чудилось, будто она шепчет: «Да поможет тебе Бог!». Потом меня увели.
Чудесное свидание — теперь я знал, что жена моя жива и свободна, и мог быть уверен, что она сделает все, чтобы доказать мою невиновность и спасти меня от узилища и позора.
Но минуло еще две недели, а ничего не изменилось. Все те же неусыпно следящие глаза за стеклом да обрывки хорала с соборной башни — невыносимо. Я потерял всякую надежду и каждый день ждал конца. Визит жены был прощанием.
Но вдруг после прогулки меня опять привели в комнату для свиданий. Я снова увидел, как вошла моя жена. На сей раз на меня смотрели прекрасные сияющие глаза без слез, а лицо, хоть и выражало глубокое страдание, было спокойно, и легкая улыбка играла на губах. Когда я возвращался в камеру, в сердце моем вновь ожила надежда, и я не ошибся.
Вечером следующего дня камеру отперли, вошел полковник с какой-то бумагой в руке. «Ваше дело закрыто, — сказал он. — Вы свободны». Услышав это, я потерял сознание и упал на койку.
НАКОНЕЦ-ТО СВОБОДЕН
Когда я очнулся, полковник с заметной радостью протянул мне руку. «Я только что по телефону сообщил графине в Царское, что вы свободны и нынче вернетесь домой. Не хотел, чтобы она понапрасну боялась. Ваше платье сейчас принесут, оденьтесь, пожалуйста, и приходите ко мне на квартиру: наш комендант, генерал-адъютант X., желает поздравить вас с освобождением. Я уже заказал экипаж, чтобы доставить вас на вокзал».
Бумага, которую полковник держал в руках, была телеграммой из штаба главнокомандования, адресованной коменданту крепости: «За отсутствием обличающего материала надлежит освободить графа Кейзерлинга из заключения и дело закрыть». В первую минуту радость, что можно свободным вернуться к семье, заглушила разочарование по поводу формы, в какую был облечен приказ об освобождении, хотя я сразу воспринял ее как оскорбительную.
На квартире полковника меня ожидал генерал-адъютант X., который весьма любезно со мною поздоровался и сообщил, что императрица-мать Мария Феодоровна приняла большое участие в моей судьбе и поручила передать мне, что она никогда не сомневалась в моей честности и очень рада, что моя невиновность выяснилась. Спросив, в какой инстанции можно получить письменное подтверждение моей невиновности для восстановления доброй репутации, я в ответ услышал: «Расследование проводили главное управление жандармерии и прокуратура Петербургского верховного суда. Только оттуда вы можете получить сведения, ибо судебное решение не имело места».
Не стану говорить, как меня встретили дома и как радовались мои друзья и родные, которые ходатайствовали за меня и боялись, ведь немецкое происхождение ставило под угрозу и их и вызывало в прессе грязные нападки.
Пока я, оторванный от мира, сидел в крепости, вся желтая пресса России накинулась на меня, и не только на меня, но и на моих сыновей и братьев и на всех балтийских немцев. Страницы газет пестрели самыми отвратительными инсинуациями. Ни министерство внутренних дел, каковому подчинялась цензура, ни высшее военное руководство не посчитали нужным обуздать эту травлю, хотя вина моя не была доказана и дело вообще не передавалось в суд.