Воспоминания о русской службе
Шрифт:
«Ну, наконец-то я вас разыскал! — воскликнул вошедший. — Вы узнаете меня?» В полумраке он показался мне совершенно незнакомым, и я отрицательно покачал головой. Тогда он назвался: «Я — К., а вот и ваш цветочный горшок! Представляю, что вы обо мне думали! Но я не мог прийти раньше. Мы с женой все это время места себе не находили из-за вашего горшка, боялись, что его у нас отберут… Слава Богу, я вас все-таки разыскал. Портной Добровольский не хотел мне говорить, где вы, и только когда я назвался и объяснил, что должен вернуть вам цветочный горшок, но не знаю вашего имени, он открыл мне, где укрывается ваша дочь». К. радовался, что может отдать наше сокровище, ничуть не меньше, чем радовались мы сами. Все оказалось в целости и сохранности. После долгих уговоров он принял в подарок для жены маленькие золотые часики и цепочку, которые всегда носила моя покойная жена. Предложение выбрать то, что ему больше нравится,
В БОЛЬШЕВИСТСКОЙ ТЮРЬМЕ В ТЮМЕНИ
В один прекрасный день приехала свекровь Ирены, чтобы забрать ее с ребенком к себе на Урал. Муж ее дочери, тоже бывший офицер, был там полицмейстером в маленькой деревушке, у него-то они и рассчитывали устроиться. Правда, жена его жила в Новгороде и захворала, поэтому свекрови пришлось опять покинуть Ирену, чтобы ухаживать за больной дочерью. Немногим позже большевики арестовали полицмейстера, и моя дочь осталась на Урале совсем одна, с грудным младенцем на руках. Она работала у одного из крестьян и за это получила место у него на печи.
Узнав, что она там одна, без всякой защиты, я решил во что бы то ни стало помочь ей. С отпускным билетом иностранной трудовой коммуны, в которой работал, я двинулся в путь и пароходом добрался до приуральской Тюмени. Там мне нужно было достать новый проездной литер, чтобы проехать на Урал. На беду, у места выдачи таких литеров я столкнулся со знакомым по Барнаулу венгром по фамилии Фишер. Его стараниями я вновь очутился в ЧК. При аресте приезжих было принято наводить о них справки по месту жительства. Отзыв, поступивший из Барнаула, где по-прежнему хозяйничали латыши, оказался крайне неблагоприятным. Они писали, что я-де их обокрал и по моей вине их в свое время выставили из города, и требовали, чтобы меня этапировали к ним в Барнаул, где я буду казнен. Пока, однако, я оставался в большевистской тюрьме в Тюмени.
Всех нас, более восьмидесяти человек, держали в одном помещении, где прежде располагалась пивная-монополька. Теперь там по стенам стояли нары, еще был стол и открытый котел с водой. Вторая дверь вела в нужник, представлявший собой обыкновенную выгребную яму, а третья — в караульное помещение, где сидели охранники-чекисты. По размерам «камера» годилась максимум для двадцати пяти человек, к тому же потолок был низкий — рукой достанешь. Ни печки, ни вентиляции. Зарешеченные окошки зимой не открывались. Стены и потолок сочились сыростью, которую создавал пар из водяного котла. Свежий воздух попадал к нам только из караулки, через оконце, служившее, собственно, для наблюдения за арестантами. Из-за жуткой вони, царившей у нас, охрана большей частью держала оконце закрытым. Еды вообще не давали, только кипяток из котла да осьмушку хлеба в день на человека. Народ в «камере» менялся очень быстро. Еженедельно человек восемь отправлялись на расстрел, умирали от болезней или от слабости, и вместо них приводили столько же новых. Новички обыкновенно приносили немного картошки, вяленого мяса, хлеба и табака. Этими припасами мы кое-как и жили. Кроме того, дважды в неделю сердобольным людям разрешалось приносить нам передачи. Только благодаря этим передачам те из нас, кто повыносливее, смогли выжить; те же, кто послабее, все равно погибали. Компания была очень пестрая — и бывшие высокие государственные чиновники, и офицеры, и священники, и богатые коммерсанты, и проштрафившиеся бывшие комиссары, и почтенные сибирские крестьяне, и татары, и русские, и закоренелые преступники.
Однажды к нам в камеру втолкнули старого, но еще крепкого мужика, который тащил большой мешок с добром. Он огляделся, сплюнул и сказал: «Я слыхал, большевики перед расстрелом запирают людей в свинарники, но такого свинарника, как этот, я в жизни не видал. — После этого он представился: — Я Сокол, старый бродяга, по прозвищу Разбойник, сиживал в Каре, о которой и вы, поди, слыхали. Шутки со мной шутить не советую, хоть вы, сказывают, на это горазды. Я, конечно, стар, но на кулак, слава Богу, пока не жалуюсь, потому и не советую с ним знакомиться. Комиссар из деревни X. на Шилке может подтвердить, я ему зубы-то пересчитал. Вот меня сюда и пригласили. Надеюсь, что и тому, кто будет меня расстреливать, тоже успею зубы поправить». Засим он подошел к нарам, уже занятым тремя арестантами, и потребовал очистить место: не по чину ему помещаться возле нужника, где обычно водворяются новички. Речь Сокола произвела впечатление. Мы привыкли, что несчастные новички появляются в камере перепуганные и как бы оглушенные. Люди на нарах подвинулись, и он тотчас по-хозяйски расположился подле них со своим мешком и дохой.
Я был в камере уже ветераном, да и по возрасту самым старшим, занимал лучшее место на нарах у окна и пользовался уважением сокамерников, которые всегда называли меня «ваше сиятельство», как и положено при моем графском титуле. Заметив меня, Сокол спросил у других, откуда тут взялся старый граф. Ему сообщили, что никто не знает, отношусь я ко всем дружелюбно, но о себе никогда не рассказываю. Если ему охота разузнать обо мне, пусть сам и спрашивает. Услышав издали этот разговор, я кивнул Соколу и сказал: «Когда-то тридцать лет назад я служил в Каре начальником, ты тогда был еще совсем молод, я познакомился там со многими твоими собратьями, но вот тебя не припомню». Он подхватил мешок и доху и нашел место поближе ко мне.
В тот же вечер он угостил меня из своих запасов хлебом и салом, которого я давно не видел, а еще табаком. Принес мне и горячего чаю в своем котелке, тоже редкий деликатес по тем временам.
Ночью, когда все стихло, Сокол встал, сел в изножье моих нар и начал рассказывать свою историю. За убийство он был приговорен к каторжным работам, на этапе сумел «подмениться», но суровая зима принудила его под видом безымянного бродяги искать приюта в каторжной тюрьме. Было это в начале 1890-х. Переведенный после трех лет тюрьмы в вольную команду, он скрылся со всею своею десяткой и с тех пор под именем Сокола обошел Россию, Сибирь, Туркестан и Кавказ, был старателем, разбойником и контрабандистом, видал хорошие и плохие деньки, познакомился и с другими тюрьмами.
Когда победила большевистская революция, он был в Москве. Там его прочили в комиссары, но он ушел и возвратился в Сибирь. Мне было очень интересно слушать, как этот человек сравнивает нынешнюю ситуацию с давней и что именно побудило его отвергнуть преимущества, какие при новом режиме обеспечивала ему собственная прошлая жизнь. Попробую воспроизвести его слова: «Я видел и слышал великого Ленина и огромное множество евреев, армян и разного сброда со всех концов света, слетевшегося в Россию как вороны на падаль. В Сибирь я пришел с надеждой, что эти стервятники не одолеют Урал, ведь в Сибири нет глупых голодных крестьян, фабричных рабочих, буржуев и богачей капиталистов. Здесь живут свободные и сытые люди, они работают сами на себя и знают себе цену. И чиновники и весь „навоз“ из России тоже мог тут набить себе брюхо. Мы ведь сами были разбойниками, но нас тоже кормили, и грабить нам было незачем. Нам давали все необходимое, если не в деревнях, то в тюрьме. С голоду никто не умирал, не то что мы в этой конуре. Однако и в сытой Сибири я нашел тех же стервятников. Чего не сумели взять глоткой там, они берут здесь силой, да еще требуют, чтобы ограбленный благодарно лизал им руки.
И кто тут теперь командует? Самого ленивого, самого никчемного в деревне назначают комиссаром, а коли в деревне не найдется такого мерзавца, так выпишут из России. Меня они считают таким же, но не на того напали. Я — Сокол Разбойник, а порядочный разбойник падалью не питается, он скорей предпочтет умереть, чем брататься с этими подонками…»
Через три дня его увели из нашей тюрьмы и расстреляли.
ПЕРЕД ЛИЦОМ СМЕРТИ
Экзекуции происходили в сарае, расположенном рядом с тюрьмой. Приговоренных к смерти ставили на колени, а затем стреляли им в затылок. Самое ужасное, что в сарае никогда не убирали. Некоторых арестантов в последнюю минуту почему-то опять возвращали в камеру. И они рассказывали об этом жутком месте. Расстреливали всегда по шестнадцать человек разом, потом на четырех санках отвозили трупы за реку и там закапывали.
В тюменской чрезвычайке заправляли не латыши, а австрийцы, немцы и русские. Моим следователем была жена венгра Фишера; она допрашивала меня и вела переписку с Барнаулом. И хотя никоим образом не шла мне навстречу, все же и не была откровенно враждебна. Наверное, чутье подсказывало ей, что я невиновен, никаких преступлений не совершал и латыши просто сводят со мною личные счеты, хоть я спас им жизнь, когда при наступлении Белой армии они укрывались у нас. И тем не менее, эти люди стали мне злейшими врагами. Если бы меня отправили в Барнаул, я бы определенно давно был расстрелян, но тут считали, что мне так и так долго не протянуть. Кто способен долго выдержать такое? На воде и хлебе, в скверном воздухе, средь грязи и болезней, в душевной тоске и тревоге о близких! Как-никак продолжалось это девять месяцев!