Воспоминания о школе
Шрифт:
Ронкони был не ребенком, он был душой. Черные глаза на бледном худом личике казались огромными и все время о чем-то спрашивали. Часто о таких вещах, о которых я просто ничего не мог сказать.
— Синьор учитель, а где находится небо?… Нет, не то, которое мы видим, не голубое: это воздух, я знаю. Я про то, на котором живут ангелы и куда попадают все, кто на земле были хорошими…
На такие вопросы никто не может ответить, даже учитель, который, казалось бы, должен знать все.
— Я у бабушки уже спрашивал, но она тоже не знает.
Бабушка Ронкони была щуплой старушкой, укутанной в длинную
Еще бабушка Ронкони была доброй и грустной и носила одну из тех черных шляпок с бархатной ленточкой, завязывающейся под подбородком, какие носят почти все старушки. Разговаривая со мной, она всегда поглаживала мне руку:
— Синьор учитель, мой внук слишком много учится, всё читает и читает, ему это вредно… Вы ему скажите, что нужно побольше играть, веселиться, как все остальные мальчики…
— Я ему всегда об этом говорю, синьора. Я специально посадил его рядом с Мартинелли, потому что тот — самый веселый и озорной мальчик в классе. Ну скажи мне, Ронкони, теперь, весной, мы будем гулять? Я вас всех отведу на поляну, мы разобьемся на команды и будем играть в футбол. Я встану в ворота, а ты будешь центральным нападающим. Со мной-то, с твоим учителем, ты будешь играть в футбол?
Я навсегда запомню это личико, и эту улыбку, и голову, чуть наклоненную к правому плечу, на которое бабушка опиралась рукой — совсем легонько, ведь рука ее почти ничего не весила. В классе он всегда смотрел на меня и с жадностью вбирал каждое слово, надеясь узнать что-нибудь новое — что-нибудь, чего он еще не знал. Очень часто, я видел, ему хотелось задать мне какой-нибудь вопрос. Но тут же, слегка мотнув головой, он опускал почти уже поднятую руку, видимо, понимая, что если я и смог бы на него ответить, то все остальные все равно ничего бы не поняли. А я не мог вести урок для него одного. Наоборот, мне нужно было постоянно следить за тем, чтобы говорить очень простым языком о самых несложных вещах — чтобы всем, даже Криппе, было всё понятно.
Криппа был здоровым рослым парнем с сильно волосатыми ногами, который сидел в четвертом классе столько лет, что никто уже не мог вспомнить, сколько, и непонятно было, что же он делал: то ли спал, то ли не спал. Веки у него от природы были всегда опущены, как железные ставни в витринах магазинов после восьми тридцати, прикрыты, но не слишком низко. Ровно настолько, чтобы покупатели поняли, что магазин закрыт, а оставшиеся внутри продавцы не должны были бы вылезать из магазина на четвереньках со связкой ключей в зубах. В конце года я все-таки перевел его в среднюю школу — не только потому, что считал необходимым освободить будущие четвертые классы от такого странного ученика, но и чтобы старость не застала его в начальной школе.
Однажды Ронкони — в школе в этот день намечался марш-парад с бегом — пришел в класс одетым как старичок. Бабушка проводила его до двери, умоляя меня не разрешать ему снимать пальто: «Он может простыть, синьор учитель… Ветер еще холодный».
— Бегун в пальто! — тут же со смехом прокомментировал Мартинелли. Сам он был одет почти по-солдатски и сгорал от нетерпения покрасоваться перед директором в строю.
— У меня рубашка вообще на голое тело, — говорил он всем.
Что касается Криппы, то стук барабанов, доносившийся со школьного двора, бодрил его, но как только барабаны умолкали, он снова впадал в дремоту.
Но тут трубач протрубил так громко, что Криппа буквально подпрыгнул на месте.
— Все по местам! Все по местам!
Когда мы подошли, во дворе уже выстроились несколько колонн (в каждой колонне — тридцать с небольшим человек, целый класс), готовых промаршировать перед директором. Директор, толстая краснощекая дама, возвышалась над всеми нами, стоя на чем-то вроде помоста. Ее окружал штаб из учительниц, изо всех сил старающихся принять суровый и торжественный вид, но слишком уж сложно им было не поддаться искушению пошептаться друг с другом — от этого не откажется ни одна учительница на свете.
Я тоже построил своих в колонну. Рядом с Мартинелли, вместе со всеми, в нетерпении переминавшимися на месте, мечтающими о флагах, об атаке, о сияющей пыли героических битв, гордо, прямо, с горящими глазами, с сердцем, бьющимся в ритм с барабанами, стоял Ронкони в своем пальто. Слишком большой для его маленькой головы берет съезжал на глаза, так что виден был один только рот и крошечный острый подбородок.
— Не так, не так, Ронкони, выпрями голову, не наклоняй ее вправо…
Он смотрел на меня, высоко задирая голову, потому что иначе берет сползал на глаза, и как будто говорил: «Ты ведь понимаешь, что я не справлюсь. Мне бы так хотелось быть таким, как Мартинелли, — ходить в рубашке на голое тело, с распахнутым воротом, но я не могу… И директор сейчас меня увидит и прогонит, потому что на парад не ходят в пальто…»
Прозвучала команда: «Напр-ра-во!» — и колонны замаршировали перед директрисой: гравий на дорожках во дворе захрустел под ногами восьмисот мальчишек, напоминавших восемьсот солдат. Только один из них никак не походил на солдата в этом своем пальтишке, с торчащими из рукавов худенькими запястьями и с проступающими на них тоненькими синими жилками.
«Вот сейчас, — подумал я, — она его увидит и прогонит…»
— Бегом марш! — прогремела директриса, которая могла приказать бежать, но не дай Бог, если бы кто-нибудь рискнул приказать то же самое ей…
— Это чей мальчик в пальто?
— Мой, синьора.
Я взял Ронкони за руку и отвел его в сторонку.
— Постой здесь, хорошо? Когда бег закончится, я тебя заберу. Не в тени только — на солнце постой. Ты вспотел?
— Синьор учитель, я вас так люблю. Как бабушку.
— Я тоже тебя люблю, Ронкони. Мы с тобой будем гулять, долго-долго, и потихоньку ты тоже станешь сильным — таким как все, как Мартинелли, и сможешь носить рюкзак. А потом мы пригласим на парад твою бабушку. «Посмотрите на вашего внука, — скажем мы ей, — как он марширует вместе со всеми. Кто, он устал? Да какое там устал! Для него рюкзак — все равно что перышко…»