Воспоминания о Штейнере
Шрифт:
Много и в нем было от порыва: разве не "романтика" в прекрасном смысле: в Дорнахе, когда он работал над моделью, он заставлял при модели отсиживать М. Я., мотивирую эту необходимость: "Вы т- моя инспиратриса". Или доктор, сажающий в вагон М. Я.: ей поднесли цветы; и она, опустив глаза, их разглядывает, держа пук цветов, как младенца; ей они — нравятся; на лице — детская радость; а доктор, поддерживая ее за локоть, сажает в вагон; и на лице его радость от ее радости; он явно радуется; и не знаешь, кто более ребенок в эту минуту; она ли, оправляющая цветы; он ли, пришедший в восторг от этого до того, что готов, простите за выражение… подшаркнуть и цветам.
Присоедините к этому Валлер, в которой — что — то от викинга, богемы, артистки (великолепная иполнительница Иоганна Томазия [173] ), и… миста, стоящего со сложенными на груди Руками перед "ВРАТАМИ" храма;
Представьте себе эту "ТРИАДУ" основных обитателей виллы "Ханзи" и весь неописуемый "стиль" ее — перед вами.
В ней — нечто от "стиля" доктора; а его стиль — сочетание великолепного, пышного шелкового шарфа, которым он повязывался вместо галстука, этот шарф с прекрасным умением носить сюртук придавал ему изящество до… "КОКЭТЕРИ"; а зонтик — дряненький; и сюртучок — изношенный; происхождение же "шарфа" — таково: доктор с молоду никак не умел постичь искусство завязывания галстука, что ему подчеркивали дамы, пока одна из них, взяв шелковую тряпку (а может свой бант), не перевязала доктора: ларчик открылся; "несчастные" галстуки были заброшены; и всю жизнь он перевязывался шарфом, элиминировав непокорный галстучный узел.
173
Johannes Tomasius: personnage principal des quatre drames — myst`eres de Steiner.
Соедините сюртучок, развевающийся пышный шарф, старенький зонтик, шляпу с черными полями и… ботфорты, почти до колен — странная картина: ботфорты он надевал в грязные дни (в Дорнахе на работах временами было непролазно). Фигура — ни на что не похожая; а все вместе — "какое — то, эдакое свое": изящно, невинно, откровенно, мило.
Поражали меня невинной наивностью вкусы доктора: о, он не был безразличен к пище! У него были любимые блюда; двумя из них накормили меня дома, но всего раз: вареные, невкусные волокна какой — то травки (может быть, ревеня), горьковатые; и мятое тесто, облитое сладковатой подливочкой. Отведав эти блюда, мне стало стыдно: а мы — то с нашими деликатесами, "кухней"? Очень он любил "миндальное молоко", его главное питье.
И, вероятно, прекрасен он был в белом берете, в черной бархатной куртке; таким он расхаживал по Льяну когда — то; это было в те годы, когда все было необыкновенно просто; когда иные из нынешних "старших" приезжали на курсы (в Норвегию, Францию и т. д.), живали в коммуне вместе с доктором, без прислуги, и когда он имел время лично преподавать высшую математику своей интимной ученице МАТИЛЬДЕ Шолль.
Доктор ни на что не похожий, подбирающий разные предметы туалета, и из них создающий непроизвольный, "свой" стиль, — один доктор; умеющий в плоскости чисто внешней светскости взять соответствующую ноту в стиле "как полагается", это — другой доктор; например, на похоронах матери М. Я. Сиверс в Мюнхене (в июле 1912 года): застегнутый на все пуговицы, в перчатках, держащий перед собою цилиндр, доктор, и — приехавший на похороны из Петербурга, его не признающий, холодно подтянутый петербургский бюрократ, фон-Сиверс; если бы вы видели, как он поднял руку: оба прикоснулись к пальцам друг друга намеренно сухо, подчеркнуто поневоле; но как — то случилось, что доктор, не сделав навстречу и шага, а лишь слегка выдвинув ногу, не глядя на фон-Сиверса, не двинувшись корпусом, отнес вбок руку, к руке фон Сиверса, вынужденного к руке поспешить и пробежать три — четыре шага, чтобы сделать мину пожатия (кислая мина); фон-Сиверс, опытный формалист и знаток оттенков ВНИМАНИЯ и НЕВНИМАНИЯ, кажется многократно активно выражавший свою неприязнь к доктору, был вынужден принять дуэль оттенков; и быть — проткнутым кистью руки доктора; все это — с молниеносной быстротой.
Рассказывали свидетели того, как некогда он проучил графиню М. [174] ; графиня М., фрейлина, жена одного из высших царедворцев при Вильгельме, стала ученицей доктора; это был форменный скандал при дворе; непроизвольно, как трэн, с ней проникла в берлинскую ветвь уверенная развязность, привыкшая, чтобы все мужчины, вплоть до высших генералов, становились перед ней на цыпочки; свидетели передают такую сцену: доктор кончил лекцию, стоит на кафедре; из первого ряда графиня М. — к кафедре; и, говоря с доктором, с ленивым небреженьем — локти на кафедру; подбородок — в руки, доктор, пародируя ее, — то же самое, да еще с утрированным "САН-ФАСОН" (он, столь вежливый в отношении к дамам); на лице его изобразилась гримаса с трудом подавляемого зевка; графиня М., поняв урок, руки — с кафедры; почти по швам, как солдат перед офицером.
174
von Moltke, Elisa, comtesse: spiritiste puis adepte de l'anthroposophie, 'edita les m'emoires de son mari Helmuth von Moltke dans une autre version que le premier projet pr'efac'e par Steiner.
Это было задолго до моего появления в обществе; графиня М., в мои годы напоминала мне скорее солдатку, держащую равнение перед доктором (благородное существо)!
Узнав, что жена графа М. [175] стала "ШТЕЙНЕРИСТКОЙ", Вильгельм II и окружающие довели графа М. до такого состояния, что он хотел стреляться; в семье длилась перманентная драма; однажды доктор, надев цилиндр, сел в автомобиль, явился к графу М.! Они затворились в кабинете; что произошло — никто не знает; граф М., в пункте драмы стал шелковый; он кротко замолчал на года: а графиня М., говорят, покрикивала и на Вильгельма, когда он заводил разговор о докторе.
175
von Moltke, Helmuth, comte (1848–1916): chef d'Etat — major au d'ebut de la premi`ere guerre mondiale. Bien qu'ayant toujours pris ses distances vis `a vis de l'anthroposophie et des mouvements `a caract`ere spirituel en g'en'eral, entretint des relation d'estime avec Steiner. Ce dernier lui consacra de nombreux articles, notamment en liaison avec les responsabilit'es dans le d'eclenchement de la guerre mondiale.
После лет молчания, разубежденный в войне, в Вильгельме, в политике вообще, граф М. появился в берлинской ветви; слушал и молчал: умер членом А. О. [176] .
Эмилий Метнер написал против доктора резкую книгу, граничащую с пасквилем; доктор это знал; когда Метнер уже по написании книги появился в Дорнахе, так случилось, что мне, пишущему ответ, пришлось просить доктора разрешить Метнеру посещение рождественских лекций для членов; доктор разрешение дал; Метнер после лекций почувствовал потребность подойти к доктору и лично поблагодарить его за разрешение; помню, как Метнер покраснел и невнятно залепетал, подойдя к доктору; можно было, глядя со стороны, подумать, что злейший враг доктора, — просто какой — то юноша обожатель. Доктор лишь одним ответил, что Метнер, — не только не "УЧЕНИК", а совсем напротив — "МИНУС УЧЕНИК": несколько утрированной, бьющей по носу Метнера светской очаровательностью; он был в эту минуту каким — то "маркизом".
176
Vu l'hypot`ese de l'identification de "M" `a von Moltke, l'indication de Bi'elyi est fausse: von Moltke ne fut jamais membre de la S. A.
Лишь в этом сказывался неуловимый оттенок юмора: до иронии.
Так же он говорил с Бердяевым, не признававшим позиции доктора в Гельсингфорсе (я — стоял рядом): вернее, НЕ ГОВОРИЛ, ибо вместо тем курса, прослушанного Бердяевым, только что (тем, — важных и доктору и Бердяеву), он с "очаровательной" поспешностью высказал очаровательное "слишком внешнее" свое мнение об "интуиции" у Бергсона; — и — прошел дальше; мы остались с Бердяевым; Бердяев мне сказал: "Какой пленительный человек!" Мы же знали, что "пленительность" — игривый щелчок по носу.
И совсем не пленителен, а добр он был с моей матерью.
Он умел, когда надо, отдать "пустую дань" себя неосознавшей чванности, которую… не исправишь; и подал "на блюде" семидесятилетнего Шюрэ, приехавшего на цикл: как фаршированного каплуна — тяжело подал. И он же умел всею силой порыва обласкать; помню умирающего Моргенштерна, сидящего в заднем ряду большого жаркого зала, но кутающегося в шубу; доктор устроил ему неожиданный бенефис; после чтения вслух стихов Моргенштерна или "до", не помню, Марией Яковлевной, он пылко, убежденно, нежно сказал незабываемые слова о значении поэзии Моргенштерна; и прямо с кафедры, с эстрады, понесся через весь зал, расцветая улыбкой, с протянутыми руками к больному поэту, чтобы заключить его в объятия: с кафедры к "объятиям" перед тысячною толпою, не ожидая перерыва!
Это он напутствовал его в иной мир; через три месяца Моргенштерн скончался.
"Светскость", "умение держаться" — пустые слова по отношению к богатству тональностей, им развиваемому; если он и нарушал "тон", то это был "тон", тонность которого не для всех ушей.
Здесь опять возвращаешься к невероятной гамме личных проявлений, в нем живших; целое их — неописуемо; попытаюсь все же нечто сказать от противного, от других людей, на которых он не походил, но характерными проявлениями которых он владел в совершенстве.