Воспоминания о Юрии Олеше
Шрифт:
– Я это должен прочесть один.
И пошел с газетой в руке вдоль столиков, маленький, лохматый. Но вдруг остановился у выхода и вернулся.
– Я побледнел?
– спросил он.
Он сел и принялся за прерванный ужин.
– Мужчина не должен бледнеть!
– сказал он. Он пожевал и сказал:
– Но бледнеет.
Он написал бы много вещей, еще прекрасней того, что сделал, если бы в те дальние годы не шумели со всех сторон, что он должен писать, как все. И он пытался следовать этому, ибо полагал, что этого требует советское время. Но оказалось потом, что советскому времени нужен Олеша такой, как Олеша, а не такой, как
"Я иногда думаю о некоем дне, когда некая девушка направлялась на свидание с неким молодым человеком. Я не знаю ни времени года, когда совершается этот день, ни местности, в которой он совершается... Я не вижу ни девушки, ни молодого человека. Тем не менее оттого, что они в этот клубящийся в моем воображении день направлялись друг к другу навстречу, произошло то, что в мире появился я".
"Иногда приходит в голову мысль, что, возможно, страх смерти есть не что иное, как воспоминание о страхе рождения. В самом деле, было мгновение, когда я, раздирая в крике рот, отделился от какого-то кровавого пласта и всунулся в неведомую мне среду, выпал на чью-то ладонь... Разве это не было страшно?"
"Однажды, когда я возвращался по улицам темной, блокированной английским крейсером Одессы, вдруг выбежали из-за угла матросы в пулеметных лентах и, как видно совершая какую-то операцию, тут же вбежали в переулок. Затем один выбежал из переулка и спросил меня, в тот ли переулок они попали... И я помню, как он крикнул мне, спрашивая:
– Братишка!
Я был братишкой матросов! Как только не обращались ко мне за жизнь даже "маэстро"!.. Но когда мне бывает на душе плохо, я вспоминаю, что именно этот окрик трепетал у меня на плече:
– Братишка!"
"Когда-то я хотел есть природу, тереться щекой о ствол дерева, сдирая кожу до крови. Когда-то я, впервые после перерыва оказавшись за городом, взбежал на невысокий холм и, не видя, что вокруг кладбище, упал, чувствуя восторг, в траву лицом - в ножи травы, которые меня ранили, плакал от сознания близости к земле, разговаривал с землей.
Поднявшись, я увидел деревенское кладбище с фанерными крестами, с фотографическими карточками - все в каких-то вьющихся лиловых побегах и с темным дубом, который склонялся над ним и шумел".
Любить жизнь, тереться щекой о ствол дерева и упасть на кладбище доля каждого. Но написать об этом так, как это написано здесь, - доля Олеши.
1968
А. Тышлер
В течение многих лет я встречался с Олешей в кафе "Националь". Чаще всего он усаживался за столик у окна, из которого просматривалась широкая панорама Кремля, Красной площади с Василием Блаженным и с бесконечной очередью в Мавзолей Ленина. Большей частью это происходило во второй половине дня. Я приходил в кафе, а он уже сидел, иногда один, упершись кулаком в щеку, заложив одну ногу за другую, словно бы желая их веревкой закрутить. Над чем-то размышлял и что-то записывал. При нем всегда были папиросы, разодранный коробок спичек и рядом потертый, почти золотистого цвета, некогда коричневый портфель. Мне всегда казалось, что он его носил со школьной скамьи.
Олеша недолго находился в одной позе. Он резко, будто желая отделить голову от своего тела, направлял ее в пространство, ласковым взглядом кого-нибудь "засекал", и "засеченный", как заколдованный, шел прямо на Олешу. За короткое время его стол обрастал друзьями и знакомыми. Это были главным образом писатели, художники, поэты, актеры, режиссеры и кинематографисты. Юрий Карлович умел слушать, и мне казалось, что он слышит глазами, ртом, всем своим силуэтом, но не ушами. Он участвовал в разговоре, вставлял в пустые места речи своего соседа острые, пронизанные иронией слова. Круг сидящих все время менялся. Одни уходили, другие приходили, и тема разговора, естественно, тоже менялась, но по форме все продолжало быть "олешевским". Точно все были карандашами, а Олеша - перочинным ножичком. Одни карандаши так и оставались туповатыми, другие становились заостренней.
Мы обычно представляем себе центр как нечто главное, находящееся посередине. Олеша старался забиться в уголок, голова его опускалась в плечи, и он как бы утопал в самом себе. И все равно центром всего окружающего был Юрий Карлович Олеша. Когда он произносил очередную острую фразу, то удивительно напоминал мне Щелкунчика, с треском ломающего орехи. И в нем действительно было нечто от Щелкунчика, а во всем облике что-то сказочное, андерсеновское. Верхняя часть его тела выглядела тяжелее нижней (как это бывает у малых детей), и казалось, что Олеша вот-вот сам себя прижмет к земле!
Как у всех талантливых людей, в Юрии Карловиче было много детского, юношеского. Однажды в кафе он повздорил с Валентином Катаевым. Рассердившись, Олеша вышел из "Националя", подошел с улицы к окну и, приплюснув лицо к стеклу, изобразил гримасу, желая выразить свое негодование Катаеву. Но у него ничего не вышло - рожица получилась симпатичной и смешной. От ежедневных посещений кафе в течение нескольких лет Олеша производил впечатление замолкшего писателя. На эту тему среди его друзей (конечно, в его отсутствие) велись дискуссии. Я был уверен, что Юрий Карлович ежеминутно ронял прекрасные мысли и слова, чтобы поднимать их. Точно он ходил по миру, держа длинную палку с гвоздем на конце и подбирал разные лоскутки для создания удивительного ковра. Посмертная книга Олеши "Ни дня без строчки" - это и есть его ковер из чудесных лоскутиков.
В общении Олеша всегда был прост, демократичен, галантен, внешне даже аристократичен, при некоторой неряшливости, скорее, бедности в одежде. На некоторых костюм выглядит так, будто он оказывал отчаянное сопротивление, когда его надевали. Костюм на Олеше повисал добродушно, свободно, как бы привязавшись к его телу: мол, я от тебя не уйду, не брошу, не оставлю. Олеша был очень наблюдателен. Отдельные явления, которые бросались ему в глаза, отмечал остроумным, образным словом. Однажды, выйдя из кафе, он увидал стоявшего на посту милиционера, у которого надувались щеки от пронзительного свиста. Он сказал: "Смотрите, ведь это крестьянин со свистком!" И действительно, в потоке машин и пешеходов я увидел обновленную пастораль.
В доме у Юрия Карловича мне не приходилось бывать, но его очаровательную жену я знал. В разговоре со мной Олеша иногда упоминал о ней. Имя ее он произносил, вероятно, больше для себя, вернее - в себя, тихо, так, чтобы я не сразу разобрал: о ком это он? Я объясняю это мужской застенчивостью и тем, что Ольга Густавовна была в нем, с ним, всегда... Он вспоминал своих родителей, которые жили в Польше, очень переживал многолетнюю разлуку с ними. А на мой вопрос, почему бы ему не съездить к старикам, ответил: "А с чем я приеду? Появлюсь и скажу: я - писатель?"