Воспоминания о Юрии Олеше
Шрифт:
Неизгладимое впечатление произвел на Олешу русский эмигрант Борис Карлов, игравший Франкенштейна - оживленный труп.
– У Бориса Карлова, - говорил Олеша, - был потрясающе сделан грим: пятна у глаз и на висках, которые бывают только у трупа, когда он начинает разлагаться. Представляете себе - маскообразное лицо и на нем пятна разложения!..
Нет, у Черного человека из сценария Олеши не такое лицо, но что-то от тления, от кладбища, что-то очень страшное должно быть в его облике.
Олеша долго работал над внешними особенностями своего Черного человека. Он появляется одетый в старомодное
Бился, бился Олеша над этим описанием. Хотел, чтобы получилось как можно страшнее. Не удовлетворяло его написанное, он черкал, рвал страницы, снова писал. И спрашивал меня:
– Ну как, Филипп, страшно?
Много работал Юрий Карлович и над сценой, в которой старому доктору становится ясным, что он, как говорится, третий-лишний. Доктор любит девушку, а она влюблена в юношу. Этот юноша присутствует при встрече доктора с девушкой, и доктор уходит в ночь. Все кончено. Девушка будет принадлежать молодому. Это справедливо, но от этого старику не легче. Он проводит всю ночь в сквере. Наступает утро. Борта пальто доктора влажные. Что это - роса? Или, может быть, слезы?.. За ночь распустились почки на деревьях, зазеленела в сквере трава. Сцена кончалась фразой: "В эту ночь началась весна".
А между тем администрация гостиницы дала Олеше понять, что больше кредитовать его не может...
Через полтора года я наблюдал финал всей этой истории в Москве. Когда мы встретились, Юрий Карлович сказал мне:
– Что же осталось от сценария с двумя договорами и с двумя названиями? Рукопись я потерял... Осталась, да и то лишь в моей и в вашей памяти, одна фраза: "Входит очень элегантная домработница..."
1962
А. Мачерет
Юрия Карловича Олешу при всех сменах его душевного состояния я запомнил как человека радостного и неизменно оживленного. Казалось, мысль его не знает отдыха и работает без устали. Все для нее могло стать темой великое и малое.
Слушать его было ни с чем не сравнимым наслаждением. Пришедшая на память дневниковая запись Толстого, нескладная витрина продмага, донесшийся из открытого окна звук рояля, странное лицо встречного прохожего - все способно было разбудить воображение Олеши. Оно начинало работать, я завороженно приникал к словам моего собеседника, и мне начинало казаться, что волшебство поэтического творчества свершается у меня на глазах.
Так оно, конечно, и было. Но в полную меру сумел я это оценить лишь в обстоятельствах, о которых пойдет речь.
В середине тридцатых годов мною овладело настойчивое стремление поставить антифашистскую картину. Готового сценария не было. Найти автора я не сумел. Но мне казалось, что я смогу написать сценарий сам. Я хорошо знал дофашистскую Германию, долго в ней жил. У меня был опыт сценарной работы. Остальное должна была довершить увлеченность.
Трудился я действительно с полной отдачей сил, и довольно скоро работа приблизилась к концу. Вот здесь-то и наступил момент, когда внезапно мои радужные надежды сменило гнетущее разочарование. Сценарий получался грубо информационным, иллюстративным. В нем отсутствовала жизнь. Это был идеологический скелет. Пока я работал, увлеченность мешала мне узреть несчастье в полном объеме. Теперь же почти законченная работа предстала передо мной во всей своей катастрофической неприглядности.
Итак, все рухнуло, и я готов был отказаться от своего замысла. Но под развалинами шевелилось что-то живое: тема, фабула, в которой она могла быть выражена, уцелели. Необходимо было умение выразить мир поэтически обобщенно. Быт и проза тут не годились. К тому же не хватало знакомства с нацистской Германией. Не из чего было черпать художественные подробности, выразительные детали. А без них изображение жизни выглядело плоским, примитивным. Приподнять идею и тему над бытом я не мог. Это сумел бы только писатель "типа Олеши". Я стал мысленно перебирать кандидатуры. Но в голову ничего не приходило, и я приуныл. Внезапно меня осенила простая мысль: "А почему, собственно, нужен писатель "типа Олеши", а не сам Олеша?"
И я ринулся к телефону.
Вот при каких обстоятельствах произошло наше первое деловое свидание. Оно состоялось в кафе "Националь". Во второй половине тридцатых годов это было привычное место встреч писателей, кинематографистов, актеров. Здесь в дневные часы можно было застать видных представителей художественной интеллигенции. Других посетителей днем было мало. За столиками шли оживленные разговоры о новых произведениях литературы, о фильмах и спектаклях. Выносились приговоры, шла оживленная котировка художественных ценностей. Олеша был завсегдатаем этого своеобразного клуба. Я тоже. Мы были знакомы друг с другом, но не очень близко.
И вот я в "Национале". На этот раз по делу. Юрий Карлович сидит за одним из столиков у широкого окна, просматривает газету, пьет кофе.
Должно быть, именно эти широкие окна явились одной из причин, почему "Националь" был предпочтен другим кафе. Здесь с особой силой ощущался "эффект присутствия" Москвы. Сквозь зеркальные стекла видны очертания Кремля. Рядом огромная площадь. Неба видно не по-городскому много. В самом же кафе приятно ощущалось обилие дневного света. Столики находились на уровне тротуара. Сидя у окна, можно было наблюдать на правах "скрытой камеры" довольно широкий поток жизни.
Это и сейчас сохранилось, но уже не обращает на себя внимания - видеть жизнь улицы сквозь целые стены стекла стало привычным. Тогда же прелесть объединения улицы и интерьера чувствовалась острее.
– Так в чем же дело, Мачик?
– спрашивает Олеша, как всегда сокращая мою фамилию.
Я довольно многословно объясняю ситуацию. Заскучавший Юрий Карлович начинает отклонять беседу в сторону.
Теперь, когда я вижу Олешу совсем близко, он кажется мне похожим на Бетховена - черты его лица резковаты, подбородок квадратен. Это может быть свойством многих. Но в серых глазах Олеши, больших и прекрасных, светится столько юмора, душевной тонкости, что в голову идут сравнения только с гениями. Редкое сочетание бетховенской внешности и моцартовского душевного склада бросалось в глаза.