Воспоминания об Илье Эренбурге
Шрифт:
Социальная иерархия месье Дэле, установившего шестнадцать классов даже для погребения, — разве не оправдалось и это предсказание, в котором сквозит магическая зоркость Франца Кафки?
Никто не догадывался, что судьба выдала билет дальнего следования этой книге, написанной в течение одного месяца 1921 года.
Соединение небрежности и внимания — вот первое впечатление, которое произвел на меня Эренбург, когда в марте 1924 года он приехал в Ленинград из Парижа и был приглашен на обсуждение его романа "Любовь Жанны Ней".
Небрежность была видна в манере держаться, в изрядно поношенном костюме, а внимание, взвешивающее,
Ему было интересно все — и способные на дерзость молодые люди и их учителя, оставившие далеко за собой европейскую литературную науку тех лет, выступавшие скупо, сложно.
Он много курил, пепел сыпался на колени. Немного горбясь, изредка отмечая что-то в блокноте, он, казалось, не без удовольствия следил за все возрастающей температурой обсуждения.
"Любовь Жанны Ней" — свидетельство кризиса сюжетной прозы…"
"Расчет на большую форму нарочит, историю Жанны можно было рассказать на двух десятках страниц…"
"Толстую книгу стоит написать, чтобы убить ею критика, — увы, толстый роман Эренбурга легок, как пух! Им никого не убьешь…"
"Русские герои книги чувствуют себя неловко среди парижских декораций…"
"От книги нельзя оторваться, но для этого «нельзя» надо было найти другой, более основательный повод…"
"Как известно, Дюма ставил на стол фигурки своих героев, чтобы не забыть, кто из них еще здравствует, а кто уже погиб и, следовательно, должен отправиться в ящик письменного стола до нового романа…"
"Волшебство занимательности не мешает, а помогает психологической глубине, но это волшебство должно быть изобретено, а не заимствовано".
"Новый сюжетный роман придет из глубины русской литературы".
Эренбург слушал не перебивая, с любопытством. Лицо его оживилось, он как будто повеселел под градом возражений. Он стал отвечать, и с первого слова мы поняли, что перед нами острый полемист, легко пользующийся громадной начитанностью и весьма внимательно следивший за делами нашей литературы: "Все ждали появления сюжетного романа. Теперь, когда это произошло, — сказал Эренбург, — начинают требовать, чтобы он перестал быть сюжетным". Да, он сознательно стремился к занимательности и удивляется только тому, что оппонент, упрекавший его в том, что эта занимательность заимствована с Запада, не сослался при этом на "Дафниса и Хлою". Оппоненту, заметившему, что "не стоит писать толстую книгу, чтобы убить ею критика", он ответил, что пора научиться спорить, не пользуясь тяжелыми предметами, будь то полено или книга. Он отнюдь не собирается скрывать, что сюжет романа был тщательно обдуман, более того, графически изображен. Сейчас он покажет карту, которой он пользовался, работая над романом. Разумеется, она не имеет ничего общего с фигурками Дюма, — кстати сказать, оппонент, упомянувший о них, кое-что напутал.
Он развернул перед нами карту, и нельзя сказать, что она укрепила его позицию, изложенную уверенно и умело. Что-то наивное показалось вдруг в этой карте с черными кружочками, обозначавшими места встреч героев, с разноцветными линиями, пересекавшимися и переплетающимися по мере развития романа. Были, кажется, и даты.
Эренбург понял — это почувствовалось сразу, — что карта не произвела впечатления. Он сложил ее, сунул в портфель и, отвечая на чей-то вопрос, стал интересно рассказывать о французской литературе.
В 1932 году Эренбург приехал в Ленинград с женой, Любовью Михайловной, —
В молодости у меня бывали странные минуты оцепенения. Почти каждый день — это было в 1921 году — я ходил в Музей западной живописи. Стены двух пролетов лестничной клетки были раздвинуты контурными фигурами Матисса, напоминавшими мне танцующих вавилонских богинь из учебника древней истории. Я смутно улавливал внутренний ритм, объединявший эти фигуры, через которые как бы можно было смотреть, но от которых почему-то не хотелось отрываться.
Ван Гог поразил меня роковой невозможностью писать иначе, настигшей его, как настигает судьба. По одной только "Прогулке осужденных" можно было, ничего не зная о нем, угадать его приговоренность к мученичеству и непризнанию.
В зале Гогена я с головой кидался в странный деревенский разноцветный мир, к которому удивительно подходило само слово Таити. Коротконогие коричневые Девушки, почти голые, с яркими цветами в волосах, — я смотрел на них с тем чувством счастья и небоязни, о котором Пастернак написал в стихотворении «Ева»:
О женщина, твой вид и взгляд Ничуть меня в тупик не ставят. Ты вся — как горла перехват, Когда его волненье сдавит.Но и это чувство, так же как и воспоминание об Ассирии, когда я смотрел Матисса, так же как попытки разгадать трагическую судьбу Ван Гога, не мешали еще чему-то очень важному — тому, что я видел как бы сквозь свои мысли и воспоминания и что доставляло мне особенное, совершенно новое наслаждение. Конечно, это был только первый шаг к пониманию формы, которая может быть и должна оставаться незамеченной, но постижение которой с необычайной силой приближает нас к произведению искусства.
Прислушиваясь к этому чувству, я принялся через несколько лет за роман "Художник неизвестен".
Я хотел рассказать Эренбургу, как трудно было мне работать над ним. Первый вариант, который Юрий Тынянов, мой учитель и заботливый, внимательный друг, нашел "без внутренней необходимости оторвавшимся от земли", я оставил на полгода. Я поехал в Сальские степи, в совхозы «Гигант» и «Верблюд», где впервые встретился с людьми, которые даже не снились мне до той поры в моей книжной архивно-библиотечной жизни. Вернувшись, я переписал роман от первой до последней страницы, поставив его, как мне казалось, на "реалистические ноги".
Вот с каким намерением я шел к Эренбургу. Но то ли потому, что я немного боялся его, то ли сомневался в том, что ему покажутся интересными мои ничем, в сущности, не замечательные размышления об искусстве, но как будто кто-то замкнул меня на замок с первой минуты встречи. Вместо того чтобы поддержать важный для меня разговор (в нем приняла участие прелестная, тонкая, легкая Любовь Михайловна, в которой было что-то и византийское и парижское), я вдруг застыл, одеревенел.
Эренбург похвалил мой роман, о котором только что появилась весьма опасная по своей определенности статья Селивановского в журнале "На литературном посту" под названием "Художник известен", и стал с интересом расспрашивать меня о работе ленинградских писателей. Я отвечал сдержанно, коротко и даже с какой-то несвойственной мне важностью, как бы стараясь не уронить себя, хотя никто, разумеется, на мое достоинство не покушался.