Воспоминания. Стихи. Переводы
Шрифт:
запасы муки. К складам приходили с мешками кандидаты в громилы. Эти были
с мукой. Их до некоторой степени удовлетворили, успокоили. Горе
слабосильным. Их выталкивали из очередей. Они уходили разбитые,
печальные, обреченные на голодную смерть. Мы тоже простояли несколько
дней в очередях, так ничего и не получив.
Власть разбежалась, некому было наводить порядок. Было странное
ощущение: ты предоставлен самому себе, над тобой никого нет, ты странно
волен,
скот, коровы жалобно мычали. Жаль было их, еще больше жаль было людей и,
не в последнюю очередь, жаль было себя. Потом появились патрули,
завешивание на ночь окон, дежурства на крышах, надолбы на окраинах,
оборонительные работы, обучение добровольцев; завели продовольственные
карточки, по которым первое время ничего не выдавали.
Голод. Помощь друга. Как меня принимали в Союз
писателей. Попытки опубликовать свои стихи
Я работал по заказам радио и различных издательств. Жена была тяжело
больна. Получаемых гонораров не хватало даже на квартплату и хлеб, дом
почти не отапливался. Мы сидели в пальто, укутанные в одеяла; днем — без
кипятка, вечером — без света, с руками, иззябшими от холода. Керосина нам не
выдавали, а свет все время отключали, так как то одна, то другая семья
пережигала лимит.
77
В марте 1942 года в сумерки шел я по улице Горького и чуть не упал на
Эренбурга, проходившего мимо. Он меня узнал и слегка отшатнулся. Вероятно,
мой вид его ужаснул — вид доходяги. Я еле двигался.
— Так нельзя, неразумно... — проговорил он. — Вы должны вступить в
Союз. Там дают литерные пайки... Иначе вы погибните. Приходите ко мне
завтра, я вам дам рекомендацию, слышите? Но нужно две. Найдете вторую?
— Конечно, — ответил я. Секция переводчиков рекомендовала меня в Союз
писателей еще в марте 1941 года. Но началась война, заседания президиума
прекратились, а документы куда-то увезли.
На следующий день, когда я вошел в его номер (жил он в гостинице
«Москва»), на меня так и пахнуло теплом. Подошел к письменному столу, а на
нем — чудные белые сухарики. Пахнет душистым табаком, он рассыпан по
всему сукну: «Ведь это золото, так рассыпать его...». Стряхнул табак к себе в
ладонь, высыпал в карман. Илья Григорьевич тут же нашел пустую коробку,
насыпал в нее табак, отдал мне. В этот день я был глубоко тронут его
человечностью, сдерживаемой добротой,
И хотя его ждала спешная работа, он был само терпение. Написал мне
рекомендацию, осведомился, смогу ли писать гривуазные песенки для наших
передач на французском языке. Я обещал попробовать. Под конец, не совладав
с искушением, я взял один сухарик и тут же съел его. Он тотчас упаковал все
оставшиеся и отдал мне.
Ослабев от голода, весь день я лежал, а ночью, пересиливая
умопомрачительные боли в желудке, шел на работу. Работал выпускающим в
«Пионерской правде». Ходил, еле передвигая ноги, пошатываясь. Соображать
было трудно.
Как-то в типографии ко мне подошел выпускающий «Правды» и стал
уговаривать позвонить в «Красную звезду»: «Там выпускающий ищет
напарника. А уж как довольны будете! Там обеды отпускаются «генеральские».
На второе — жареный гусь или индейка, без отрыва талонов!».
В «Красной звезде» мне очень обрадовались, но когда заполнил анкету
сказали, что штатных единиц нет.
Я вспомнил об Илье Григорьевиче. Я знал, что он постоянный сотрудник
«Красной звезды». Ответ Эренбурга прозвучал похоронным звоном:
78
— Мысль о выпуске этой газеты вы должны отбросить. Ничего не выйдет.
Тогда я собрался с духом и обрисовал наше положение:
— Илья Григорьевич, дорогой, ведь мы погибаем... Мне тяжело говорить с
вами об этом, но понимаете... в самом начале месяца я потерял обеденную
карточку...
Весть о потере его ужаснула:
— Сейчас, как мне вас ни жаль, ничего не могу... Позвоните мне в начале
следующей недели, я с вами поделюсь, чем только смогу.
Через несколько дней он передал мне Большой пакет и повторил: «О
«Красной звезде» забудьте... Ничего не выйдет...».
Развернув дома пакет, мы увидели яства, о которых мечтать отвыкли. У меня
заныло в желудке, когда я вдохнул аромат, который источала роскошная
селедка. Мы пожирали глазами лоснящийся кусок балыка, лососину, так что,
глядя на них, я глотал слюнки. Там еще был круг копченой колбасы, свежей,
пахучей, и не помню уже всего того, что Было в свертке*.
Так мы дотянули до конца месяца, когда мне уже мучительно Было вставать
и плестись до трамвайной остановки. Мой организм был до того истощен, что
казалось, будто по венам вместе с вялой кровью течет сама смерть. А жить
хотелось! Выпускать газету в таком состоянии равносильно было
самоубийству, и я подал заявление об увольнении.