Воспоминания
Шрифт:
Все началось несколько месяцев назад, когда Дзерри вновь проявил интерес к моему голосу. Я зашел к нему как-то вечером, помня добрые старые времена, и спел ему что-то прямо на кухне. Дзерри был поражен моими успехами. Однако он тут же выразил глубокое беспокойство по поводу того, что голос мой находится в руках «всего-навсего женщины». Только лучшие и самые знаменитые преподаватели пения — мужчины, разумеется, — смогут должным образом обработать мой голос. Я должен был объяснить ему, что моими успехами я в немалой степени обязан блестящему преподаванию и чрезвычайному благородству синьоры Бонуччи, той самой, которая была «всего-навсего женщиной». Но, увы! Я позволил ему убедить меня своими доводами.
Вскоре
Я спел знаменитому тенору несколько арий. Он похвалил меня, добавив, что если я хочу, он может представить меня профессору Мартино, должно быть, как он сказал, самому лучшему на свете преподавателю пения. Затем, обратившись к Дзерри и как бы продолжая ранее начатый разговор, он посоветовал:
— Вложите свои деньги в этот голос. Он принесет вам доход.
Что тут имелось в виду, мне стало ясно лишь несколько дней спустя, когда Дзерри пришел ко мне в штаб гарнизона.
— Все в порядке, — весело сообщил он. — Бончи поговорил о тебе с профессором Мартино. С будущего понедельника ты начинаешь заниматься у него.
— Зачем такая спешка? — удивился я. — И как быть с синьорой Бонуччи? Я еще ничего не сказал ей. Надо посоветоваться с нею. Ведь я занимался у нее два года и не заплатил еще ни чентеримо. Я не могу оставить ее так, ни с того, ни с сего. И к тому же, чем я буду платить профессору Мартино?!
— Не беспокойся, — как ни в чем не бывало ответил Дзерри. — Об этом позабочусь я. Платить надо много, не спорю. Но пока я займусь этим, а ты мне отдашь потом. Я тут приготовил небольшой контракт, надо подписать его. Вот, взгляни-ка. А что касается той женщины, то не будь глупцом. Ты должен думать о своей карьере. Мартино и так оказывает тебе великую милость, соглашаясь заниматься с тобой. Он разозлится, если ты теперь откажешься. Не упускай такого случая! Ведь это просто удача! Вся твоя судьба зависит теперь только от этого!
Я понимал, что поступаю плохо, но в тот момент мне казалось, что другого выхода нет. Я взглянул на контракт. Он выглядел страшно официально и очень важно. Дзерри обязывался платить профессору Мартино за мои уроки. Взамен я должен был отчислять ему 30 процентов моего гонорара в первые два года после дебюта и 40 — в следующие три года. Я почувствовал укор совести, вспомнив, что синьора Бонуччи вообще никогда и словом не обмолвилась ни о каких обязательствах. Но я послушно пошел с Дзерри к нотариусу и подписал контракт. Мой дебют! Это казалось мне делом очень далекого будущего.
Потом я пошел к синьоре Бонуччи и сказал ей, что мне посоветовали заниматься у профессора Мартино.
Много лет спустя я услышал английскую поговорку. «Даже в аду нет фурии страшнее осмеянной женщины». Я понимаю, что обычно эту поговорку припоминают совсем в других ситуациях, чем та, о которой говорю я, но и в этом случае поговорка подходила как нельзя лучше. Мгновенно исчезли мягкость и женственность синьоры Бонуччи. Она закричала от злости, осыпала меня градом оскорблений, обвинила в черной неблагодарности, хлопнула дверьми и велела немедленно покинуть ее дом и не попадаться ей больше на глаза.
Я был напуган, уничтожен и сгорал от стыда. Это было самое тяжелое испытание, какое только выпадало на мою долю в жизни.
В гневе она затеяла судебное дело. Мне надлежало предстать перед судом. Судья спросил меня, правда ли, что синьора Бонуччи давала мне индивидуальные уроки почти каждый день в течение двух лет. Я ответил: «Да, абсолютно верно». Мне было жаль, что дело дошло до этого. Но мне оставалось только упрекать самого себя. Суд обязал меня оплатить уроки. Всего 2500 лир. Сумма вполне приемлемая, если ее выплачивать в течение двух лет, но это чудовищная цифра, если она сваливается ни с того, ни с сего, да еще на солдата, получающего 10 чентезимо в день.
— Господин судья, — покорно сказал я, — я буду откладывать все мое жалованье и возмещу все с процентами. Но боюсь, что придется ждать очень долго.
Синьора Бонуччи не настаивала на том, чтобы я платил. Было ясно, что она хотела только сделать негодующий жест. Больше она не давала о себе знать ни сама, ни через кого-либо.
Двенадцать лет спустя, когда я уже пел в «Метрополитен-опера», я решил написать своей старой учительнице. Мне было довольно трудно разыскать ее адрес. Она уехала вместе с мужем из Рима и жила теперь на острове Роди (в Додеканезском архипелаге), который тогда еще принадлежал Италии. Я просил у синьоры Бонуччи прощения, просил вспомнить старую дружбу. Она ответила мне очень теплым, сердечным письмом, и я был очень рад, что мы вновь стали друзьями. Но прошло еще несколько лет, прежде чем нам довелось встретиться снова. Летом 1939 года, когда я отдыхал у себя на даче в Реканати, я получил телеграмму из Рима: «Я здесь в отпуске. Сообщите, хотите ли видеть меня». Конечно, я немедленно телеграфировал ей, приглашая приехать в Реканати. Она приехала, но настояла на том, чтобы остановиться в гостинице, гордость ее все еще была задета — так мне казалось — и это мешало ей принять мое гостеприимство. Во всяком случае, мы вместе сходили с ней в церковь в Лорето и поблагодарили судьбу за нашу счастливую встречу. Позднее, когда мы расстались, я сумел все же принести повинную, заплатив наконец мой долг этой доброй женщине и добавив к первоначальной сумме другую, соразмерную той благодарности, которую я питал к ней.
По все это было делом далекого будущего. Новобранцу Беньямино Джильи, рядовому 82-го пехотного полка, который сидел на ранце в коридоре переполненного
поезда и краснел от стыда за свои прошлые прегрешения, все это было еще неведомо.
Профессор Мартино был, несомненно, превосходным преподавателем, но я занимался у него всего несколько месяцев, потому что вскоре пришло извещение, что я должен отправиться на военную службу в Ливию. Накануне моего отъезда Дзерри пришел ко мне и принес контракт, который мы оба подписали.