Война. 1941—1945
Шрифт:
Передо мной письмо унтер-офицера 283-й ПД Карла Петерса.
Он пишет некой Герде Беккер: «Да, когда мы сдаем город, мы оставляем только развалины. Справа, слева, позади подымаются взрывы. Дома сравниваются с землей. Огонь не берет только печи, и это похоже на лес из камня. Громадные глыбы домов рассыпаются при хорошем взрыве. Грандиозные пожары превращают ночь в день. Поверь мне, никакие английские бомбы не могут создать таких разрушений. Если нам придется отступить до границы, то у русских от Волги до границ Германии не останется ни одного города, ни одного села. Да, здесь господствует тотальная война в высшем, совершенном ее виде. То, что здесь происходит, — это нечто невиданное в мировой истории. Я знаю, что вам на родине приходится благодаря тяжелым воздушным налетам
Что добавить к этому письму? Конечно, в Германии такой Карл никогда не кидал окурка на улице, он надевал нарукавники, чтобы не протереть рукава, он застраховал себя не только от пожара, но даже от рака. Теперь он упивается уничтожением. Он разыгрывает Нерона. Он больше не мечтает о «жизненном пространстве». Его увлекает одно: оставить после себя смерть.
Конечно, не все города и села гитлеровцам удалось уничтожить. Иногда Красная Армия опережала факельщиков. Так сохранились Нежин и Сумы. Да и в Киеве поджигатели убежали, едва начав свою работу. Много сел уцелело потому, что они боялись огнем выдать отход. Не совесть удерживала их — страх. Однако они пытались всеми средствами наверстать потерянное. Глухов, Кролевец — это были милые провинциальные города, с уютными особняками, с зеленью садов, с облупившимися колоннами и просторными крылечками. Гитлеровцы не успели их сжечь при отходе. День или два спустя немецкие бомбардировщики исправили ошибку факельщиков.
Я ехал мимо деревень, которые догорали. Казалось, земля агонизирует, шевеля, как пальцами, головешками. Она дышала мертвым жаром. И повсюду я видел ту же картину: у теплой золы копошились люди. В этих домах люди жили, работали, справляли свадьбы, оплакивали покойников. В этих домах были старые скрипучие кровати, щербатые столы, сундуки с подвенечными платьями, с дедовским добром. Все это немцы сожгли, они сожгли жизнь, и вот в студеную ночь женщины с детишками греются у того, что еще вчера было их домом.
Выпал снег. Он прикрыл раны земли. Но еще страшнее бездомным в такие ночи. Ведь сгорели полушубки, теплые платки, валенки.
И Карл Петерс радуется: он обрек стариков и ребятишек на пытку.
Напрасно гитлеровцы пытаются в газетах говорить о военном значении «зоны пустыни». Подожженные деревни не остановили русских танков, которые прошли от Льгова до Житомира. Красная Армия привыкла ночевать в лесах: спокойней — нет мишени для вражеской авиации. Русские солдаты тепло одеты. Они обойдутся без изб. Погибнут старухи и дети.
В этом весь пафос гитлеровской Германии: мучить беззащитных.
Украина славилась яблоками. Я видел срубленные и спиленные плодовые сады. Военное значение? Какая глупая шутка! Срубить в селе сто яблонь — это и задержит Красную Армию?
Я видел тысячи молочных коров, застреленных немцами. Корова — опора крестьянской семьи. Есть корова, — значит, сыты дети. Немцы не могли угнать скот: не было времени. Автоматчики расстреливали коров. Вспомним, как после Версальского мира немцы негодовали: у них забирали коров, тем самым лишая молока немецких детей. Теперь немцы убивают коров. Страшное впечатление оставляют эти расстрелянные стада, эти рыжие пятнистые коровы с лопнувшими животами. Неужели убийство коров, овец, свиней может задержать Красную Армию? Ведь корова — это не цистерна с горючим. Но коровы — это молоко для детей. «Смерть русским детям!» — кричит Карл Петерс.
В Чернигове были церкви одиннадцатого века. О нас часто говорят в Америке: «молодая страна». Но у нас за плечами длинная история. В городах Руси цвела культура — наследница Эллады. Чудесные церкви Чернигова пощадило время: девять веков они простояли. Гитлеровцы их сожгли в девять минут.
Отступая, фашисты убивают людей. В этом тоже нет «военного значения»: они убивают женщин, подростков, стариков. Прежде они угоняли население. Теперь они торопятся, да и слишком близко до Германии — некуда угонять народ. Ко всей крови, пролитой ими прежде, прибавляется новая.
О чешском поселке Лидице говорил весь мир. Но ведь у нас сотни и сотни таких Лидице.
И вот, уходя, напоследок, фашисты убивают всех, кто попадается им на глаза. Крестьяне убегают в леса и тем спасаются.
Если у гитлеровцев мало времени, они взрывают и жгут с разбором. Они оставляют старые домишки. Они жгут школы, больницы, музеи, новые, хорошие здания. Трудно было это построить. Люди себе во многом отказывали, верили: «Построим, и начнется счастливая жизнь». Каждый камень как будто отрывали от сердца. Кто не поймет, что значит в селе первый родильный дом и первая школа? И вот все это передо мной — щебень, мусор, зола. А Карл Петерс кричит: «Тотальная война в высшем, совершенном ее виде».
«Может быть, это пропаганда?» — пожалуй, спросит недоверчивый читатель, и слово «пропаганда» он произнесет так, как говорят «реклама». Но какой товар я рекламирую? Я говорю о человеческом горе. Я не могу спокойно спать после этой поездки, я вижу пепел, больные тени и небытие. Я слышу рассказы: «А когда их зарыли, земля еще двигалась…»
Моя шинель пропахла дымом, и этот запах меня преследует, как галлюцинация.
Я читал бесстыдные рассуждения одного немецкого журналиста. Он уверяет, что «русские в 1941 году, отступая, тоже уничтожали здания». Да, я помню крестьян, которые, убегая от немцев, сжигали хаты. Это были их хаты. Никогда Красная Армия, отступая, не уничтожала городов или сел. Но если русские взрывали свои заводы или жгли свои дома, это было их святым правом. Карл Петерс жжет чужие дома в чужой стране и при этом радуется: у русских детей больше нет крова.
Есть люди, которые думают, что в этих злодеяниях повинны только единицы или сотни, Я хотел бы так думать: спокойней сохранить полную веру в человека. К сожалению, это не так: в преступлениях, которые я видел, повинны сотни тысяч и миллионы.
Гитлеровские солдаты не только тщательно выполняют приказы об уничтожении, они делают это с душой, они вносят в это инициативу, воображение, пыл. Немногие перебежчики, с которыми мне привелось беседовать, говорят: «Война проиграна», или «Я хочу жить», или «У меня семья». Они не говорят о своем возмущении зверствами. Они не думают о чужих семьях на пепелище. Их увел от Гитлера страх, а не совесть. Это не те праведники, ради которых господь пощадил Содом и Гоморру, это попросту трусы.
Я хочу думать, что у факельщиков не найдется сентиментальных защитников, что виновных посадят на скамью подсудимых, что миллионы солдат, превративших Европу в «зону пустыни», будут десять лет дробить камни и рубить лес. Может быть, они восстановят города. Но они не воскресят мертвых. И они не воскресят в моем сердце прежнего доверия к человеку. Я видел землю после гитлеровцев, и этого мне не забыть.
Приветствия
До Гитлера немцы, встречаясь, говорили «доброе утро», или «добрый день», или «добрый вечер». После воцарения фюрера утро, день и вечер явно перестали быть добрыми, и немцы ввели новый вид приветствия: «Хайль Гитлер». Три года тому назад, находясь в Берлине, я ежеминутно слышал это рявканье. Метрдотель встречал посетителей ресторана приветствием: «Хайль Гитлер! Хорошего аппетита». Аппетит у немцев действительно неплохой. Можно было услышать: «Хайль Гитлер! Карл привез из Голландии сыр…», «Хайль Гитлер! Говорят, что вам привезли чулочки из Парижа…», «Хайль Гитлер! Курт пишет, что скоро они будут в Лондоне…».