Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
Я перебрала тогда, кажется, все возможные подходы к прошлому и ни один не срабатал. То привлеченная генеалогией, я начинала с увлечением искать родословные документы в анналах библиотек, то, чуть ли не обоготворяя идею воспитания, я пыталась воскрешать вживе сердечный мир и поэзию минувшего и то старинное очарование жизни, которое мне представлялось самой большой утраченной ценностью, но ценностью какой? На этот-то вопрос ответа и не было…
То искала ответы на вопросы с позиций историософии и политики, но… Господь в то время привел меня к Себе в Церковь, и все изменилось: и во мне, и для меня. И постепенно на прошлое я тоже стала смотреть другими глазами — не самоуверенной критики с позиций мифического прогресса мысли или сквозь розовые очки ностальгии,
Теперь я знала, что искала в прошлом: я искала там Розу Иерихона — Anastatica hierohuntica, которая погружаясь в живые воды любви и памяти, способна к воскресению, которая вновь начинает жить, и давать и лист, и цвет, и плод во время свое, и хрупкая нить жизни не только не прерывается, но крепнет и растет…
И тут стали мне особенно дОроги детали жизни или «паузы жизни», как я их где-то в книге назвала, нечто совсем обыденное, простое, внешне невидное. Вот семья садится за стол, начинается тихая беседа и за обычной трапезой парки ткут нити бытия…
* * *
«Мама уехала во Владимир с нашим работником Фёдором. Владимир стоит на реке Клязьме. Там родилась моя Мама, на Троицкой улице в доме Андриевич. В Москве живут тетя Вера и дядя Шура»…
Удивительна эта страничка из тетрадки первоначальных прописей моей матери Марии Ивановны Домбровской, относящаяся к 1923 году. Маме 7 лет. Она с мамой, бабушкой Верой Егоровной и старшим братом Кириллом с рождения живет в Орехове, хотя скоро уже им предстоит переезд в Москву — десятилетнему Кириллу нужно ходить в школу: домашних занятий с бабушкой и мамой уже не достает. Я узнаю мамин почерк: карандаш, подчиняясь самобытности ее творческого и кажется не поддающегося выпрямлению характера, как бы скачет в прямоугольной линовке прописей. На обороте страницы — уже другая рука значительно крепче и почерк ровнее, гармоничнее… Сам же листочек — пожелтевший, обтрепанный, но какова бумага! Добротная, плотная, хорошо впитывающая чернила… Явно из старинных, дореволюционных тетрадей: в то скудное и голодное время писать было, я знаю! не на чем, кроме как вырывать свободные странички из сохранившихся в доме прежних учебных пособий. Вот тут уже диктант или упражнение из старого с «ятями» учебника русского языка переписывает Кирилл:
«Ты слушаешь и молчишь. Ты забавляешь своего маленькаго брата. Утром ты встаешь, одеваешься, умываешься, причесываешься, молишься Богу, пьешь молоко, и отправляешься в училище».
А внизу приписка карандашом — рука уже третья, явно взрослая, и судя по отменному почерку — преподавательская:
«Кирилл бьет свою сестренку Маю. Это очень не хорошо». Л. М.
Кому принадлежат инициалы «Л.М.» я так и не смогла догадаться. В двадцатые годы в Орехове у моей бабушки Кати живало много людей — близкой и дальней родни, добрых знакомых. Орехово, подвижническими трудами моей бабушки, все-таки еще как-то кормило в это голодное время: огород, немного молока, крупы, — выменивавшейся по деревням на вещи… Кто-то из гостивших, возможно, и помогал Вере Егоровне — бабушке Майи и Кирилла — присматривать за детьми, когда их мать — Екатерина Александровна — отлучалась.
…Кирилл действительно обижал сестренку. Мама мне в свое время, вспоминая Ореховское детство, часто как-то по-детски жаловалась на него. Бедная, она была непоседа и довольно своенравная девочка, чего серьезный, погруженный в свое собственное существование и несший свою жизнь даже в отрочестве как нечто очень значительное и обязательно многообещающее, старший брат терпеть не желал. У него даже в эти страшные годы, благодаря матери, которая всеми силами старалась сохранить для Кирилла ощущение присутствия в его жизни отца, эмигрировавшего в 1918 году, когда Кириллу было пять лет, — уже наличествовало самочувствие джентльмена. Потому, что джентльменом
А маленькая Майя — она была вне каких-то определенных рамок. Странное дитя. Очень рано проявив яркую одаренность к рисунку и живописи, она имела при том и какой-то врожденный, правда не очень заметный недуг, как тогда выражались, нервной системы. Когда ей было 10 лет, он внезапно дал о себе знать вспышкой болезни под названием «Пляска святого Витта», которую хотя и долго, но успешно лечил, и в общем-то вылечил очень известный тогда невропатолог. И все же след от этого, вероятно, имевшего какие-то и наследственные корни, заболевания остался на всю жизнь. Что, правда, не помешало маме пройти фронт, успешно работать в госпиталях, стать затем настоящим художником — окончить Строгановку у Фаворского (по графике) и по факультету монументальной скульптуры, быть живой, веселой и остроумной и всегда преданно и с любовью служить своим близким. И, добавлю: трогательно выказывать всегда свою любовь и почтение старшему брату.
…Как же мудры и подлинно культурны были давние наши предки, которые с самого раннего возраста, — с того момента, как дети овладевали первыми навыками письма, приучали — и даже понуждали их, вести дневники. И даже эти жалкие странички, оставшиеся от деревенской робинзонады (жизнь без спичек и бумаги, без керосина и часто без свечи, — казалось бы, чуть ли не приключенческая, если бы не постоянный страх за жизнь близких), прожитой в революционные годы на почти что «необитаемом острове», свидетельствовали, несмотря на очевидные внешние черты разрухи, об устойчивости древнего внутреннего семейного строя жизни.
Сохранились у нас частично дневники старшей сестры Николая Егоровича Жуковского Марии Егоровны, дневники гимназических лет бабушкиной сестры Веры Александровны, фронтовые дневники времен I Мировой войны моего деда Ивана Домбровского, дневниковые записи моей бабушки Кати, дневники тридцатых годов ее сына и моего дяди Кирилла Домбровского, и даже вот эти сохранившиеся, к сожалению, только в обрывках, странички детских тетрадок моей матери и дяди — времен их послереволюционного Ореховского заточения. На этих листочках из старых тетрадей лежал тихий отсвет одиноких зимних семейных вечеров, когда сбившаяся тесно кучка женщин и детей пытались сохранять жизнь такой же, как она была заведена когда-то в Орехове даже в таких холодных, страшных и очень голодных условиях, о чем свидетельствовал непременный «Ореховский журнал» какого-нибудь 20 года с шарадами, загадками, шутками и акростихами, в котором принимали участие все — от стара до млада.
Сохранился и киевский дневник 7-летнего Шуры Микулина — будущего академика, известного конструктора авиационных двигателей Александра Александровича Микулина (1895–1981), младшего брата моих бабушек, в котором он в своих прописях каждый день, едва научившись писать, делал записи о своем житье-бытье. Одновременно с дневником Шуры (зимы 1902–1903 года), в то время обнаружились воспоминания бабушки о Киевской жизни семьи, относившиеся именно ко времени Шуриного детства. Я их объединила вместе: фрагменты воспоминаний бабушки даются в скобках…
* * *
2 ноября 1902 года. Вот уже два дня как у нас туман и холодно, а у меня кашель и насморк. Я сижу все время дома и не могу гулять.
6 ноября, среда. Я писал три дня бабушке письмо и потому в эти дни у меня в тетрадке ничего не было написано.
(Однажды утром Шура, как обычно, выйдя в столовую пить молоко, увидел около стола маленькую парту. «Подойди сюда, Шура, — сказал отец, — сегодня ты начинаешь учиться писать». И действительно: с этого дня он каждый день по утрам, пока отец пил чай, писал одну страницу. Скоро он научился отлично писать, красиво, как чертежник. Отец славился своим превосходным почерком, и Шура старался ему подражать. Читать Шуру учила мама. Тут дело не ладилось: тянет, тянет слово, пока начало не забудет. Отец был спокойный и строгий, а мама была разная: то позволяла Шуре делать, что бы он не захотел, то чуть не плакала, сердилась. Тогда Шурка прикидывался больным…)