Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
…Странное было в этом молодом человеке сопряжение полюсов: удали, отчаянного русского молодечества и соседствовавшей с ним, в каких-то глубинах сердца сокрытой неизъяснимой печали. Он как-то обреченно рвался в плавание, навстречу неизвестности и испытаниям, умудряясь при том оставаться по глубинной своей сути, по наследственности и призванию истинным любителем жития оседлого, семейного, патриархального, как встарь водилось…
Бабушке Анне Николаевне — а ей уже в то лето пошел 87 год, увиделись в Жорже все ее дети, как бы слитые в одну душу: веселый милый Коля, вечно мятущийся и недовольный жизнью Иван, отец Жоржа, грустный, поэтичный и глубокий Володя и самый далекий — почти всю жизнь вынужденный прожить в отдалении от любимой семьи, Варя — Валериан: тихий, добрый, смиренный…
Те несколько дней, что провел Жорж в Орехове
Мне же по бабушкиным рассказам те славные ореховские дни всегда представлялись вроде некоего сгустка бытия, в котором мощно скрепились какие-то разнонаправленные силы жизни: что-то многократно усилиленное для того, чтобы оно было прожито и постигнуто, выяснено в самые кратчайшие мгновения, в сжато сгущенном виде, и в настолько глубоких пластах существования, что смысл и назначение постигнутого вряд ли смог бы человек изъяснить в рациональных понятиях здешней жизни, — разве в Вечности, куда уносим мы вместе с собой все неотвеченные вопросы, догадки, предположения и все несбывшиеся на земле надежды…
…Вот так и мне однажды без внятных предуведомлений спустя многие десятилетия вдруг совершенно неожиданно приоткрылось окно во всего лишь один из дней моей очень уже далекой ранней юности, вернее в несколько ее промелькнувших кадров, из которых я, спустя столько лет, узнала нечто для себя невероятное, чего предугадать было вовсе невозможно. Оказывается, что стоило мне тогда в мои 15 лет не ошибиться и пойти по той тропе, которая мне тогда приоткрывалась словно сама собой, но меня не манила, то привела бы она меня, возможно, к глубочайшему исполнению жизни, к тому, чего у меня так никогда на самом деле в реальной жизни и не состоялось, не сложилось. Но теперь, заглянув на миг в это оконце, я молниеносно «прожила» не бывшее никогда — как бывшее, причем познала это «не бывшее-как-бывшее» в его акме, в его расцвете, в предельной полноте его жизненного совершения, — познала настолько глубоко и сильно, что теперь я могла бы смело и уверенно сказать себе: это было со мной. И я действительно тут же это себе и сказала: какое счастье! вот и в моей жизни это было, вот и я э т о сполна пережила и познала за один единственный дарованный мне миг и теперь благодарю за это Бога. Оказывается, и так можно проживать жизнь, и даже многое в жизни, причем вовсе не отмеривая ногами шаги, не ощущая руками материи, не обоняя запахи и не пробуя мир на ощупь и на вкус…
Это было не просто чувство любви, но взлет эроса, духовно устремленного ввысь в соединение с а г а п и, как определяют греки любовь ее в самой наивысшей восходящей степени духовности и всеобъемлющей полноте, и как мы не можем никак справиться с задачей перевода этого слова на русский, толкуя а г а п и как любовь нисходящую, сводя божественную агапи до сострадательной любви к грешному ближнему, как будто в этом добродетельном и несомненно добром и очень высоком свойстве и заключается все то, что в христианской системе духовных координат именуется «любовью» — той Любовью, которая является одним из Имен Божиих.
Нет, здесь было явлен синтез всепревышающего уважения, почтения, восхищения, благоговения, обожания и восторга, — то есть полнейшего и глубочайшего, насколько это возможно, принятия всем существом своим другого человека, которому мне было дано всего лишь поднести на блюде приготовленную для него еду…
«Вот как мы должны любить и вот, что такое любовь!», — уже спустя какое-то время сказала я себе о том, что мне приоткрылось в том окошке, или «сгустке» бывшего или не бывшего бытия. Но окошечко почти мгновенно захлопнулось, а видение начало постепенно истаивать… Осталась память, но что человеческая память может удержать в себе из подобного опыта? Хрупки и ничтожны ее возможности сохранить непередаваемое, то, что не может втиснуть в жесткие рамки оземлененный рассудок… Тесным его узам и даже памяти сердечной не дано удерживать
Прошло время и поразительное видение почти истаяло из памяти, но вот однажды дивные слова из молитвы преподобного Макария Великого «Что Ти принесу, или что Ти воздам, великодаровитый Безсмертный Царю, щедре и человеколюбче Господи, яко ленящася мене на Твое угождение, и ничтоже благо сотворша, привел еси на конец мимошедшаго дне сего, обращение и спасение души моей строя…», — те, что читаем мы в правиле в числе молитв на сон грядущим, навели меня на мысль: могла ли даже самая благоговейная и самая вдохновенная земная любовь соединить в себе то, что пусть вмале, в силу моих скромных возможностей и мер было испытано мною тогда? И если так, то Кому же тогда подносила я это блюдо с приготовленной едой?
«Скажи мне, ты, которого любит душа моя: где пасешь ты? где отдыхаешь в полдень? к чему мне быть скиталицею возле стад товарищей твоих?» (Песн.1:6).
* * *
Кате не было восемнадцати, Вере — как и Жоржу, девятнадцать, а сестре Жоржа Машуре, Марии Ивановне Жуковской, — она приехала в Орехово только в конце лета — двадцать два.
Какие только не придумывала молодежь в то лето затеи: катались в гости в соседнее имение «Васильки» к родным Петровым, устраивали пикники, ездили в суворовское «Жерихово», где когда-то столько лет служил их дедушка Егор Иванович… В Жерихове тогда еще можно было еще попробовать пружины огромной кожаной под балдахином постели, на которой почивала императрица Екатерина II, навещавшая Зубовых. А еще они рядились в старинные костюмы, не весть откуда взявшиеся украинские шаровары, понёвы. Вера устраивала «живые картины», а Катя увлеченно фотографировала всех подаренной ей отцом тяжелой, громоздкой камерой с двенадцатью пластинками в металлических оправах. Снимать приходилось главным образом Верочку. Позже все ее фотографии в разных видах и костюмах посылались Жоржу в Петербург.
Все трое были влюблены. Пожалуй, только самая старшая из них — Машура, серьезная, глубокая и очень религиозная девушка, пребывала в созерцании всех этих юных игр и, мягко улыбаясь, наблюдала их как некое чудное, ликующее свечение солнечных бликов в морских волнах.
Жорж пел и шутил, весело ухаживал за обеими кузинами, в ответ ему горели влюбленные глаза Верочки, а Катя, как всегда, свои отводила.
В Жоржа невозможно было не влюбиться — он обладал обаянием поистине «гремучей смеси»: истинно русская молодая красота и сила, удаль, подлинное мужество и морской шик, и в то же время какое-то постоянное таинственное присутствие внутренней грусти, затаенной печали или даже тоски, — неотразимое сочетание! А тут еще и неразлучная гитара, свидетельница не столько морской романтики, сколько скучания по домашней русской уездной жизни, по родительской отчине на берегу вольного Шата, по ее уюту и тишине, по милой подруге, которой у него еще нет, по охоте — старинной помещичьей страсти, — о том, на что теперь, как грозовая туча, наползало грядущее, в одночасье превратившее все не бывшее — в небытие. Не то ли уже предчувствовал Жорж, распевая в ореховских аллеях своих любимых «Гривачей»:
Что как скучно, что как грустно? День идёт не в день! А бывало, распевал я, Шапка набекрень! Гей вы, ну ли, что заснули? Шевелись, гляди! Вороные, удалые Гривачи мои!.. С песней звонкой, шёл сторонкой, С Любушкой своей. И украдкой, да с оглядкой Целовался с ней! Мать узнала, всё пропала, Любу заперла. И из дому, за Ерёму, Замуж отдала. Я другую, молодую, Выберу жену: В чистом поле, на просторе, Гибкую сосну. Время минет, кровь остынет, И пройдёт печаль. Вороную, удалую Тройку только жаль!