Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
Бабушка всех принимала и всем безотказно помогала. Помню я, как она собирала свои справки для пенсии, и с какими трудностями и унижениями было это сопряжено. Они и сейчас все лежат передо мной, эти жалкие бумажки — из Новгорода, Пскова, Владимира, Киева, Грузии, Белоруссии, Крыма, Азербайджана — где только бабушка не работала, спасая бесценные фрески древних мастеров. А какая это была тяжелая работа… Холод, сырость, высоченные и шаткие леса, никаких удобств и часто совсем одна. И так из года в год.
А в это же время многочисленные ученики Николая Егоровича из более молодого поколения, в том числе и его родственники, достигшие подлинных высот в науке, высоких чинов и государственных наград (речь идет о 50-х годах ХХ века) те, кому он когда-то так много помогал, к кому был так
Жили обе мои бабушки крайне трудно и скудно. Эту нищету скрыть не было никакой возможности, хотя и тень от нее никогда не отражалось на самочувствии и поведении бабушек. Такие люди как они, умели жить светло, бодро, достойно и в унижении, и в забвении. По случаю торжественных юбилеев и выхода новых изданий о великом ученом эти заметные люди непременно подчеркивали свою близость к Жуковскому, и свое родство, у кого оно было, хотя бы дальнее, но на жизни бабушек это никак не сказывалось.
Всех согревало великодушное сердце Жуковского, всем была от него постоянная, доброхотная, и морально вовсе необременительная (для получавшего) помощь, столь просто и тепло умел оказывать ее Жуковский. Почти в каждом своем письме Николай Егорович кому-нибудь да предлагал свою помощь и ею, конечно, пользовались, ибо она была всегда бескорыстна, безвозмездна и никогда не воспомянута, дабы не обременять совести получавшего. Да он и сам первый никогда не помнил о ней по заповеди Евангелия (Мф.6:3–4). А ведь состояния у Николая Егоровича не было никакого — только профессорское жалование, да небольшие гонорары за лекции и статьи.
Но в этом подражать Жуковскому никто не поспешил…
Стоило бы обо всем этом говорить, да думаю, и бабушки, никогда ни на кого не роптавшие и не обижавшиеся, меня бы не одобрили. Но их уже давно нет, а я рассказываю историю семьи и, увы, эту печальную страницу из нее вычеркнуть тоже нельзя. Почему? Да потому хотя бы, что очень поучительны эти контрасты поколений. Сияние личности Николая Егоровича и на его фоне рельефные силуэты людей, которые, став его достойными учениками и продолжателями в области математики и аэродинамики, не захотели или не смогли научиться от него самой главной науке — милосердию и подлинной любви к ближнему.
Вот почему раньше я думала, что и Машура нас тоже просто никогда не любила, что мы ей вообще не были интересны, что бабушка и ее семья была для нее людьми второго сорта. Хотя, разумеется, никогда и тени повода заподозрить такое никто не подавал…
Машура до революции жила в роскошной квартире в самом Адмиралтействе в Санкт-Петербурге, у нее были высокие связи, соответствующие положению ее мужа: с начала войны Дмитрий Всеволодович был назначен начальником Военно-Морского управления Верховного Главнокомандующего. Некоторое время у Ненюковых в адмиралтействе жила и Верочка Подревская (с 1910 года она уже носила фамилию мужа — Константина Николаевича Подревского), бабушкина сестра, — к Машуре она была много ближе еще со времен ее любви к Жоржу. Верочка тоже не гнушалась светской жизни, была знакома и дружна со всей творческой элитой Серебряного века, и вообще отличалась энергией и деловитостью. А бабушка моя сидела, вернее, возилась с хозяйством в деревне, со своими двумя малышами, и с никогда не иссякавшим потоком людей, искавших ореховского приюта. Было уже смутное время — из западных губерний текли нескончаемые вереницы крестьян с детьми, скарбом и стадами, бежали от неприятеля насельники монастырей, какие-то совсем дальние знакомые семьи и их родственники…
А дед у меня был очень красив, породист, элегантен, необычайно обаятелен, светский изысканный лев, — не долго он побыл с семьей после рождения в 1913 году моего дяди. С самого начала войны осенью 1914 года укатил в Петербург на Николаевские Кавалерийские курсы — он стремился на фронт. Свободные от занятий и плаца часы проводил он все в том же приятном обществе в Адмиралтействе. Обе молодые дамы
А бабушка Катя смогла выбраться из деревни, чтобы только проводить мужа в полк. Судя по тому, с какой глубоко скрытой обидой об этом рассказывал мне мой дядя Кирилл (он всегда и нежно, и восхищенно любил и чтил свою мать — мою бабушку), могу представить, как больно было тогда Кате. Все-таки сестры… Но мне она о том, разумеется, никогда ни словечка не проронила. Из других источников я позже узнавала ее жизнь…
Вот почему с памятью Машуры для меня всегда сопрягалось нечто холодное и немного чуждое. Конечно, это были всего лишь детские интуиции и обиды. Никогда-то и никому-то мы были не нужны: это был мой главный детский вывод из жизни. Возможно потому я так горячо любила ту эпоху истории семьи, где жили Анна Николаевна, предобрейший Егор Иванович, и самый чудный добрый и отзывчивый Николай Егорович, который, потеряв собственных детей, оплакивая любимую дочь и умирая сам, беспокоился о малышах племянницы Кати, писал ей: не тревожься, учи детей, мы поможем им. Этих детей — дядю и мою маму он считал своими…
И вот теперь, спустя столько лет, ко мне возвращалась Машура. Еще одна бабушка. И на это была не моя воля, не мои изыскания и поползновения — я ничего не предпринимала, чтобы узнать о ее судьбе побольше. Но Господь судил иначе…
* * *
Подтверждающий мои догадки ответ из Иерусалима я получила не скоро. Написан-то он был без задержки, но дошел до меня много месяцев спустя: какая-то чуждая сила на каждом шагу чинила препятствия.
И все же ответ из Иерусалима нас нашел. На прекрасном старинном русском языке в дореволюционной орфографии мне любезно отвечала монахиня Вероника (Рахеб). Оказалось, что она, арабская девочка из христианской семьи четырех лет была взята в монастырь, где воспитывалась теми, кто очень хорошо знал и помнил досточтимую мать Меланию, которая действительно была целых десять лет игуменией Спасо-Вознесенского Елеонского монастыря. Из письма и присланных материалов я узнала, что матушка была пострижена в монашество вскоре после кончины мужа-адмирала осенью 1929 года святейшим патриархом Сербским Варнавой, благословившем проходить ее свое монашеское послушание в Елеонской обители. А вскоре святейший патриарх, знавший матушку Меланию как мудрую инокиню с высокими душевными качествами, рекомендовал ее на пост игумении Спасо-Вознесенского Елеонского монастыря.
Игумению Меланию в 1934 году на Святой Земле ждали великие трудности… Обитель после разорения турками в начале двадцатых годов жила крайне бедно, терпя во всем недостаток, просто голодала. А тут еще и пришлось предпринять капитальный ремонт Вознесенского храма, сильно пострадавшего от землетрясения в 1927 году. Закончился ремонт лишь к 1941 году. Игумения Мелания возглавляла монастырь десять лет — до 1944 года, до самой своей кончины — ей было шестьдесят три года, здоровье у нее было слабое, больное сердце. Она так много претерпела и перенесла. А глубоко верующей она была с детства, еще, можно сказать, до рождения. Ведь ее мать, Ольга Гавриловна была предназначена по обету в невесты Христовы. От обета в миру старцы Ольгу тогда освободили. Но Господь обета взыскал. Монахиней стала Машура, а Жорж мученически погиб в бою — удвоенная, обильная жертва во спасение рода, предков была принесена. А потомков не было… Разве что не прямой — двоюродная внучка…
Мать Вероника прислала мне фотографию могилки игумении Мелании: ее похоронили вместе с матерью, Ольгой Гавриловной Жуковской, урожденной Новиковой, также принявшей вместе с дочерью постриг и даже схиму с именем Рафаила. Так они и упокоились под одним крестом: игумения Мелания и схимонахиня Рафаила.
В юбилейном альбоме, выпущенном Русской Православной Церковью Заграницей и посвященном Елеонскому Спасо-Вознесенскому женскому монастырю говорилось о том, как много успела матушка потрудиться для восстановления монастыря. Там была напечатана совсем нерезкая, видно, единственная сохранившаяся фотография игумении: аскетичное, сухое молитвенное лицо, опущенные глаза…