Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
Могла ли она надеяться, что я этих редких и, казалось бы, случайных мгновений никогда не забуду?
Так я и не узнала, была ли отпета бабушка в церкви в том безбожном 1965 году. Я же, увы, отпела ее только много лет спустя. Однако сразу после кончины, в течение первого года особенно, бабушка являлась мне во сне за редкими исключениями каждую ночь: абсолютно явная, необыкновенно живая, помолодевшая, сильная и даже радостная, и повторяла мне только одно: «Я — жива».
Когда же не стало бабушки, все, чем питало меня детство, еще какое-то время жило во мне как бы по инерции, а потом стало помаленьку вновь превращаться в обрывки, в дорогие сердцу подробности-мимолетности, из которых даже кафтана сшить уже было невозможно. А
Однако я все же не сразу сдалась, упорно пытаясь вложить эти следы прежней жизни рода в прокрустово ложе модных тогда рациональных исторических схем. Выходила одна ложь, сущая ложь! И я очень хорошо помню это почти физическое ощущение прикосновения к мертвечине, омертвения, и «материала», и своей собственной души, пытающейся вступить на путь, не ведущий в жизнь. Что же за таинственная механика срабатывала внутри меня? Какое-то время, поначалу, я не хотела слышать того, о чем тихо предупреждало сердце: «не надо…», и насиловала и душу свою, и мозг.
«Сын мой!.. Надейся на Господа всем сердцем твоим, … и не полагайся на разум твой», — учил Приточник со страниц старинной семейной Синодального издания Библии с пометками моих давно ушедших родных. — «Во всех путях твоих познавай Его»…
И когда пробил мой час и все, что хранилось в памяти, одно за другим стало медленно разворачиваться лицом к Нему, к Свету Его и оживать, как только начались эти инстинктивные поиски Руки Божией «во всех путях» жизни, так мгновенно началось на моих глазах неподражаемое движение срастания, кристаллизации всех этих бессвязных обрывков, неровных концов, никчемных крохотных осколков, которые притягивались друг к другу как магниты, восстанавливая и открывая никому до того, возможно, неведомые смыслы. И вот на дотоле пустой и никчемной бумаге сознания, погруженной в волшебный проявитель, медленно и неуклонно стал проступать силуэт вполне связного и очень важного послания…
На фотографии — Наш дом (слева) в самом начале улицы Большая Полянка.
Фотография 40-х годов.
На улицу выходило бабушкино окно: "Окно в бабушкиной комнате было, как я уже говорила, ориентировано на северо-запад в сторону старинных труб фабрики «Красный Октябрь» или, как ее раньше называли, — шоколадной фабрики Фердинанда Эйнема. Оттуда через форточку время от времени доносился до нас обворожительно крепкий запах настоящего шоколада. Из своего уголка бабушка смотрела на открывшийся ей кусочек московского неба и вспоминала свою долгую жизнь… «Всё это было и минуло… А теперь, когда смотрю в окно, вижу угол высокого дома напротив, немного неба, серенького, московского, светло-розового ночью. Облака и клубы дыма указывают направление ветра».
Глава 2. Ореховская широта
Воды глубокие
Плавно текут.
Люди премудрые
Тихо живут.
А.С.Пушкин. 1833 г.
— Станция Болдино!
Уже Болдино! — Катя проснулась раньше всех и уже давно высматривает через приоткрытую дверь купе мелькающие в окнах коридора знакомые виды и названия станций…
— Мама! Верочка! Шурка!.. Вставайте! Болдино проехали!..
Как томительно ожидание, выдержать невозможно, хотя до Ундола остался всего-то около часа езды. Катя лихо сваливается с верхней полки, кое-как приглаживает свои непокорные волосы, выскакивает из купе, а за ней летом выкатывается и неразлучный её друг — чёрный пудель Мушка.
Вера Егоровна, Катина мама, со страдальческим лицом пытается добудиться до Шурки — младшего брата Кати. Заспанная и безучастная ко всему Верочка — старшая сестра, — неспеша переплетает свои роскошные косы.
…А за окном уже поднимается солнце. Над Колокшей стелется туман. Вот и Ундольский пост проехали. Теперь уже скоро!
— Станция Ундол! — бьют в колокол старинного вокзала.
— С приездом, барышня Катерина Лександровна! В добром ли здравии доехали? Прикажете вещи выносить?
— Здравствуй, Федот! Ну, как? Всё благополучно в Орехове? Подавай к крыльцу!
Федот, высокий, ладный в красной рубахе, с грохотом подкатывает по булыжной мостовой к крыльцу вокзала. Шуркина француженка, которую все зовут просто Мадам, при виде «Ноева ковчега» — огромного старого со скосившимся порыжелым верхом тарантаса Жуковских издаёт пронзительный вопль: «Oh, mon Dieu!». Но тут вслед за рыдваном подъезжают и столь же бывалые роспуски под багаж. Его долго укладывают, увязывают, много хлопот с Шуркиным велосипедом. Он сам хочет его уложить, залезает наверх, всем мешает… Наконец, на макушку воза взгромождается повар Евгений со своей неразлучной вафельницей…
— Тпру… ты… м… твою!..
Кучер Аким, длинный, похожий на журавля, одёргивает веревочными вожжами упрямого Зайчика, впряженного в роспуски, наконец, и в тарантасе все как-то утискиваются и усаживаются, и живописная кавалькада ореховских жителей трогается в путь. Коренник — верный гнедой Копчик, широкий, с расчёсанной на две стороны гривой. Пристяжные — любимая Катина серая Замена и гнедая Голубка. Позвякивает поддужный колокольчик и бубенцы на пристяжных…
Впереди семнадцать верст грязи и колдобин: весна ранняя, а Ореховская широта — 56 градусов 9 минут и 4 секунды — севернее Москвы, а потому там и весна расходится позже, да еще, как назло, весь апрель непрерывно лил дождь.
…И вот, после трех часов тряски по раскисшей дороге под взвизги и охи чувствительной Мадам, мимо великих, мощных, изчерна просмоленных дождями мачтовых Оболенских лесов… о, нет! Тпру, стоп… Какая забавная подножка воображения! Да ведь и вправду, это не моя бабушка тряслась в видавшем виды тарантасе «Ноев ковчег» мимо «великих мачтовых Оболенских лесов», а сама я, спустя ровно пятьдесят лет после той весны 1903 года, на бабушкиных коленях на ничуть не менее допотопной, изрыгающей какие-то несусветные звуки, стенания и сдавленные рыдания полуторке послевоенных лет.
И вот почему теперь-то я уж точно определяю — и верить мне можно! — систему временных и пространственных координат моей памяти… Дело в том, что Оболенские леса были саженные, причем не ранее второй половины или даже конца 70-х годов XIX века, а потому в 1903 году бабушка действительно проезжала мимо чудесного, стройного, плотного и уже довольно рослого (лет двадцати пяти) леса (в котором, кстати хотя и было, по словам Николая Егоровича, пропасть дичи, однако везде выглядывали грозные таблички «Охота запрещена»). Но видеть-то видела моя юная шестнадцатилетняя бабушка отнюдь не такую величественно-устрашающую картину стеной стоящего мачтового соснового леса, какую видела я в середине века XX-го века. Во всяком случае, у меня были вполне веские основания смотреть на этот гигантский лес не иначе, как с мистическим ужасом…