Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
Граф Валериан Николаевич был по духу истинно московским человеком, а потому, полагаю, завещал похоронить себя в фамильной усыпальнице именно в Москве. Мог ли он предположить, что когда-то — почти семьдесят лет спустя, рядом с ним обретет вечный покой и сын его заветного друга и его великий крестник Николай Жуковский?
Нет, это не было делом рук человеческих — во всяком случае, так верится. И вот еще некоторые соображения…
Когда скоропостижно скончалась Леночка Жуковская, а это был май 1920 года, пик голода и разрухи — сам Николай Егорович был уже очень тяжело болен. Он находился в санатории Усово и ему даже не в первый день решились сообщить трагическую весть о кончине дочери. Заботы о похоронах взяли на себя ученики и племянницы Николая Егоровича — двоюродные
Вот и на Донском кладбище вовсе не случайно подобрались замечательные не столько по родовитости, сколько по исконной русскости, «соседи» на кладбище: рядом с Жуковскими — великий московский бытописатель художник В. Перов, за ним Зубовы, совсем неподалеку В.О. Ключевский, а недавно возвратились в московскую землю и генерал Антон Деникин, и певец Замоскворечья Иван Шмелев, и православный философ Иван Ильин, а уж позднее всех по времени обрел здесь свою вечную храмину и Александр Исаевич Солженицын — причем совсем рядом — между Жуковскими и Зубовыми. И как потом оказалось, даже и это соседство открыло не случайный свой характер. И здесь обошлось не без Божественного промышления, о чем ниже тоже будет поведано.
Но вернемся к нашим путешественникам — не тем, кто в июле 1903 еще только собирались навестить Жерихово с непременным пикником по пути, а к тем, кто в то памятное лето возвращался в начале мая в Орехово после зимовки — кто из Киева, кто из Москвы, трясясь по размытым весенним дорогам в старом рыдване под названием «Ноев ковчег»…
На фото (коллаж Екатерины Кожуховой): Донской монастырь в Москве; могила Николая Егоровича Жуковского и его детей — Елены и Сергея; усыпальница Зубовых.
Страница из старинного семейного помянника.
«Гости съезжались на дачу…», — так у Пушкина начинался один из его неоконченных прозаических отрывков, напоминая издавна дорогое и близкое русскому сердцу, наимилейшее ему деревенское, усадебное житие. Дача — и слово, и понятие тоже стародавнее: царские небольшие подарки в виде лесных угодий за службу, за мужество, за кровь, за верность…Усадьба же все-таки понятие несколько иное, происходящее от слова «усаживать», садить, насадить. Усад — это двор крестьянский, но «безтягольным», тем, кто тягла государева не несет, — по Далю, — «усаду не дается, а живут они, либо на задворках, либо в келейном ряду». Не так уж и много было на Руси «безтягольных»: парни неженатые, калеки, бобыли, а так — с 18 лет до 60 — все тягло несли, а потому и свой усад на земле имели.
Так и садился русский человек — кто на стол княжеский, — на княжение, кто устраивался и обживался в усадьбах и усадах, словно дерево, пуская глубокие корни в землю, укореняясь, питаясь ее соками и дарами, ее красотой, и сердцем вбирая в себя ее боголепный лик, начиная и лицом своим походить на образ родины. И это вовсе не какая-то выморочная мистика: как любящие и большую жизнь прожившие
…Давно уже временных обитателей «Ноева ковчега» переполняло предвкушение радостной встречи с Ореховым. Шурка мечтал как можно скорее вместе с деревенскими мальчишками опробовать свой велосипед (история этого, можно сказать, «исторического» велосипеда непременно будет рассказана отдельно), Верочка воображала, какими дивными весенними букетами она примется сейчас оживлять пригорюнившийся после долгого зимнего одиночества дом, — да и кто бы сумел это сделать лучше нее? Помню ее изысканные, из колосьев и трав, из каких-то подзасохших совершенно невзрачных маленьких полевых цветов необыкновенно элегантные, вернее, элегические букеты, которые всегда были непременной чертой и украшением ореховского дома, благо тогда еще не все старинные вазы были уничтожены. У Веры Егоровны, как всегда, сильно болела голова, и она могла теперь думать только о чашке свежезаваренного чая с деревенскими сливками.
Мадам, пересчитавшая своими чувствительными боками все колдобины русских дорог, теперь, наконец, спала и видела во сне то ли Елисейские поля, то ли Булонский лес… И только Катина внутренняя пружина была готова к резкому скачку: скорее подхватить на руки Мушку, и — в поля, на зеленые нивы, где рожь уже пошла в коленца, на просторы укрывшихся луговыми травами ореховских холмов, на волю, ближе к лесу, к оврагу — поздороваться, похристосоваться с родимой землей, послушать сестрицу-кукушку.
* * *
Вскоре ближе к Орехову сосновые насаждения Гуда уже плавно перешли в природные, стародавние и очень глухие леса. Ехали и мимо страшной «Америки»… «Почему Америка? Почему Америка? — всегда допытывалась я, когда пришел мой черед возвращаться по веснам в Орехово. Но от меня отмахивались: «Ты туда и не мысли забрести, там болота и много волков, заблудишься и сгинешь — не найдем».
Но вот уже забрезжил и конец путешествия… Показались родные опушки Сосенок, — чудесного приусадебного леса Жуковских, чистого, хвойно-лиственного, а потому и веселого, приветливого, улыбающегося леса, смотрящего на человека с благорасположением, открывающего ему со щедрым великодушием свои земляничные поляны, на которых если прилечь, да взглянуть понизу, то глаз зарябит, — такое там всегда бывало обилие ягод, словно совсем миновала эти края, эту добрейшую, внятную, говорящую всеми своими очертаниями пейзажа красоту, не оттоптала ее еще своими коваными железобетонными сапожищами смертоносная цивилизация, чудом сохранив здесь неприкосновенный раритет каких-то иных, былинно-сказочных времен…
Сосенки были покрыты исключительной мягкости коврами — изумрудными травами — муравами, в которых даже ранней весной пахло маслятами и белым грибом, — не лес, а отрада всех человеческих чувств — туда было совсем близко прогуляться от усадьбы с пледом в руках, и, примостившись на любой из чистых и сухих полянок, на взгорочке, возлечь посреди земляник и цветов, и чудно снующей рядом муравьиной жизни, и погрузиться в созерцания, что и делал всегда, живя в Орехове, Николай Егорович Жуковский.
Именно в Орехове, когда он отдыхал на опушке Сосенок, — спиной к лесу, лицом к розовеющим в лучах заходящего солнца полям, — внезапно пришло к нему решение одной их красивейших в математическом смысле задач — о механической модели маятника Гесса. Об этой мистической, сакральной связи человека и природы сам Николай Егорович говорил нередко. Так под Полтавой, на родине своих предков по отцу, поминая знаменитого русского математика М.В. Остроградского на его могиле говорил так, словно видел перед глазами родные ореховские холмы и поля: «При взгляде на это мирное место успокоения, на широкие поля, убегающие в бесконечную даль, невольно возникает мысль о влиянии природы на дух человека… В математике, милостивые государи, есть тоже своя красота, как в живописи и поэзии. Эта красота проявляется иногда в отчетливых, ярко очерченных идеях… а иногда поражает она нас в широких замыслах, скрывающих в себе что-то недосказанное, но многообещающее…».