Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
* * *
Егор Иванович ходил в мягких сафьяновых неслышных сапожках, носил накладочку на рано облысевшей голове, утверждая, что ему без нее холодно, никогда не ел мяса, но отнюдь не показывал того за столом, — для себя отдельного стола никогда не просил. Был трогательно добр и чувствителен к чужому горю. Никогда не отказывал никому в просьбах. Носил старомодные широкие галстухи, брился, оставляя широкие украинские усы. Зимой носил обшитую барашковую венгерку и высокие сапоги. Любил выйти рано утром и по морозу обойти до рассвета все свое хозяйство. Никогда не курил, избегал спиртных напитков. Был всегда добродушен и приветлив, что, несомненно, унаследовал его любимый сын Николай.
Безмерно любил свою мудрую и твердую характером Ниночку (Анну Николаевну), которая всегда
Это был человек сокрушенного сердца, которое, как свидетельствует пятидесятый псалом царя Давида, «сердца сокрушенна и смиренна Бог не уничижит». Жизнь в семье Егора Ивановича протекала ровно и спокойно, чего нельзя сказать о его внутреннем душевном состоянии — он несомненно ощущал некое несоответствие и жизни окружающей, и своего собственного устроения Божиему христианскому идеалу, к которому стремился. И не случайно мы в этой главе вспоминали протяжные русские народные песни с их горьким сокрушенным духом — тот же самый дух жил и в сердце Егора Ивановича. И среди многих и многих был он таковой — один. Он жил среди своих любимых духовных книг — читал Библию: и на церковно-славянском, и на латыни, сравнивал с переводами на немецком и французском, углублялся ненасытно в святых отцов и в Слово Божие, которое питало его, насыщало, открываясь ему своими разными драгоценными гранями. Он переписывал и собирал молитвы из отеческих книг, иногда сочинял молитвы и сам. Всем сердцем стремился жить строго по Заповедям Господним и очень жестко и нелицеприятно судил себя самого за несоответствие.
Долго хранились в семье его записные книжки, где он тщательно отмечал все свои недолжные помыслы и поступки. Почти все записи начинались воплем отчаяния: «Господи, спаси ны — погибаем!»:
«16 ноября 1844 года. Блудные мысли; непризрение бедного; суета мирская помрачила возношение и память о Боге»
«27 ноября и 28 — уныние, осуждение, леность на угождение Господу; ни единого доброго дела. Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй нас!».
Если это были записки, которые можно было бы назвать исповедальными — ибо несомненно все эти прегрешения он нес в церковь, к своему старцу на исповедь, то в других книгах он, разграфив их на каждый день месяца, а каждый день на две половины — в первом столбце перечислялись добродетели, а в графьях отмечались ежедневно крестами или нолями их выполнение.
Добродетели перечислялись следующие: «Терпи, сколько возможно молчи, воздержание, целомудрие, порядок, деятельность, незлобие, опрятность, спокойствие, смирение…». Почти все графы были заполнены нолями, и лишь очень изредка встречались кресты.
«Много и самых разнообразных благ испрашиваем мы у судьбы; истинно только одно — тихое, кроткое довольство души, которое приходит независимо от забот житейских, независимо от горя и радости. Это истинное благо», — записывал он свои заветные мысли. — Станем дорожить временем, потому что каждая его минута — труд, а в труде насущный хлеб».
И тут же среди этих записей и строгих духовных самооценках высказывает Егор Иванович свое трогательное отношение к любви:
«Летние цветы пышны и роскошны, но отчего всего милее маленькая медуника, которая первая выглядывает из оттаявшей земли? (первая любовь)».
У Егора Ивановича первой и последней любовью была его «медуника» — обожаемая жена, которой он всегда оставался верен, хотя Анна Николаевна в отличие от него, мистика в самом высоком и подлинном смысле слова, в твердыне своей непоколебимой веры всегда оставалась реалисткой. Эти два мира, — так говорила моя бабушка, — невозможно было примирить полностью. И потому Егор Иванович понемногу замыкался в себе, избегал высказывать свои убеждения даже в мелочах, и если что-то в семейном быту его огорчало, большей частью он просто молча уходил…
По словам бабушки, Егор Иванович обращался за духовным окормлением к одному из великих старцев Оптиной Пустыни, но, к великому моему сожалению, в семейном архиве не сохранилось сведений о том, к кому
В качестве иллюстрации — изображение цветка Медуники — первого вестника весны ореховских лесов, милый образ трогательной супружеской любви и верности, и чистой души героя нашего повествования.
Возможно ли в наши дни встретить человека, подобного Егору Ивановичу? Сколь ни напрягай воображение, но вряд ли нарисуется современное ему подобие… Где встретишь нынче такую трогательную доброту, кротость, душевную чистоту и полнейшее бескорыстие в отношении к жизни и людям… А притом был и штабс-капитан, и широко образованный, опытный и мыслящий инженер, дворянин с безупречными, хотя и скромными манерами, отличный, вполне рациональный и очень усердный сельский хозяин. И при все том — детская чистота…
Сын Егора Ивановича — Николенька — перенял от отца эту мягкость и детскость, — она слышалась и в его добродушной веселости, и в способности радоваться даже самым, что ни на есть, пустякам, и в его всегдашней сердечной расположенности, приветливости ко всем, и даже в его высоком голосе при большом росте и весьма могучем телосложении, и в этой смешной редкостной рассеянности гениального ума, вечно погруженного в свои думы и не способного концентрироваться на подробностях обыденной жизни, эти вечно забываемые ключи, перепутанные даты и адреса в письмах, и прочие курьезные вещей, о которых ходили в студенческой среде анекдоты и прибаутки. Но притом — и я, надеюсь, книга моя развернет и эти страницы, — это был по сути дела добрый ангел всей семьи — никто как он не умел приласкать горюющего человека, никто как он не умел опередить своею помощью даже просьбы о них — а это ведь и есть живое Евангелие! — фактически он стал вторым отцом для своих меньших братьев и сестры Веры — Николай Егорович выдавал ее замуж, устраивал ее семейную жизнь, писал ей во Владимир, где поселились молодые, чуть не каждый день трогательные письма, когда Верочка ждала деток, он же и покупал для маленьких нужную амуницию — а ведь уже был уважаемый и известный в мире ученый, профессор, сидевший над своими формулами двадцать пять часов в сутки.
Рассеянностью Николая Егоровича любили попользоваться… Один и тот же студент по нескольку раз мог приходить сдавать трудный экзамен, или один и тот же молодой человек приходил сдавал экзамены за других, правда, иногда они смешно и нечаянно попадались, — Бог ведь шельму метит.
Однажды один студиозус несколько раз приходил к Николаю Егоровичу сдавать экзамен и каждый раз безнадежно и с треском проваливался. Жуковский слушал всегда его молча, грустно опустив голову… Однако при последней попытке, он вдруг как-то встрепенулся и сказал: «Странно: вот уже который студент приходит ко мне сдавать этот курс, и все четверо или пятеро отвечают одинаково плохо, и у всех троих одинаковая заплатка на носке правого сапога… Что бы это значило?».
Несколько извозчиков всегда поджидали Жуковского у ворот его дома на Мыльниковом: «К нам, к нам, Николай Егорович, — зазывали они, — у нас по сорок, больше не берем!», на что профессор рассеянно им отвечал: «Больше пятидесяти не дам». А затем, расплатившись вперед, тут же забывал и об этом, и в конце пути вновь доставал кошелек, чтобы расплатиться еще раз. Но московские извозчики Жуковского уважали, и редко кто позволял себе дважды попользоваться щедростью этого трогательного старика в длинной шубе, старенькой бобровой шапочке и огромных ботах, направлявшегося читать свои лекции…