Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
…Ветвится мой рассказ, как запущенный и давно необрезанный куст, разрастающийся летораслью безнадзорно в разные стороны, от ветки — ветка, а от той еще и еще ветка… И вижу все это разрастание и сокрушаюсь тому, что не в силах с ним совладать, и, тем не менее, вновь отдаюсь соблазну допустить и еще одну веточку, вспомнив по ряду еще одно заповедное бабушкино изделие: изюмник, как она сама его называла, а по-настоящему же — мазурек. И где-то еще будет местечко, чтобы вставить про изюмник и всю сопутствующую ему ауру семейных воспоминаний?
* * *
Дело в том, что после первых лет жизни во Владимире и Одессе отрочество и юность бабушки — вплоть до замужества прошло в Киеве на Большой Житомирской (передвигались в связи с перемещениями по службе отца), в доме с замечательным садом, спускавшимся
Бабушка моя была человеком Древней Руси, своего рода княгиней Ярославной — по мощи и широте ее сердца, сокрытых и в глубинах души. Она была человеком еще Домонгольских времен, когда народ еще не был так истоптан чужим сапогом, когда несметные унижения и слезы, тяжелая поступь истории и жестокости последующих правлений, пригнетавших и постоянно испытывавших, насиловавших русскую душу еще не иссушили и не смирили ее горьким смирением, не истощили ее первородных молодых сил…
Богатое и яркое киевское бабушкино начало содержало в себе и такую житейскую мелочь, как любовь к цветастой роскоши Киевского базара, к щедрым развалам природных даров УкрАины, к сухим вареньям, от которых рукой подать до столь крохотного предмета нашего внимания под названием… мазурек, поскольку именно в нем обильно принимали участие сухофрукты, орехи, всевозможные пряности-духИ, и тому подобное, — все вроде просто, но не без хитрости.
Мазурек этот (или изюмник), пирог западно-украинского, польского происхождения, незаметно стал участником и свидетелем важнейших событий в жизни семьи. Бабушке и ее сестре Вере изюмник удавался бесподобно. Хуже — маме, и, наверное, еще хуже, особенно с годами — мне. Этот удивительный пирожок по семейной традиции требовал к себе очень внимательного и даже благоговейного отношения — неспешности, тщательности и какого-то легкого душевного подъема, какой бывает у хозяйки, когда ее сердце кого-то особенно трепетно ждет.
О нашем мазуреке есть даже строки в одном из рассказов Веры Александровны, бабушкиной сестры, в ее книжечке «Вишневая ветка», которая посвящена «памяти Георгия». Это рассказ о том, как девушка в старинном своем родовом имении ждет приезда жениха-моряка на побывку к Рождеству, и печет для него, разумеется, собственноручно, свой заветный пирог мазурек. В этом рассказе тети Веры столько близких и не то, чтобы просто узнаваемых, а незабвенных для меня подробностей запечатлелось, что, впервые увидев его в свои зрелые годы, я пришла в такое смятение, словно мне принесли телеграмму, отправленную мне кем-то из… 1905 года.
«Вишневая ветка» Веры Александровны Жуковской, вышедшая в 1918 году (издательство «Задруга») в нашем архиве, к сожалению, не сохранилась, но ко мне в руки она все-таки «пришла» самым чудесным образом, когда я начала работать над своей книгой. Кстати сказать, так было не только с «Вишневой веткой», — очень многое вдруг, будто случайно открывалось мне, само падало в руки: сведения, фотографии, документы… Словно кто-то там был заинтересован в том, чтобы мое повествование состоялось и было бы оно возможно более полным и истинным.
Сама-то я верю, что это были (и есть!) те самые «воздыхания окованных» и молитвы праведных и наша незримая и вечная взаимосвязь друг с другом. Но сможет ли и захочет ли верить тому и в то мой читатель — я знать не могу. Мое дело писать все, как на духу, или, как часто говорила мне моя бабушка — стоя перед читателем и главное перед той правдой, которая доверена м н е, и которую должна сказать Я, — навытяжку: «как лист перед травой».
* * *
«Вишневая
…Вот, как и в жизни, красавица писанная, легкая, длинная, молодая и сильная, летает она по Ореховскому (а какому же еще?) старому дому, из комнат — в людскую, и — обратно, опять в кухню, толчет миндаль, утихомиривает разошедшихся малышей-братьев, растирает желтки, подсаживается на минутку к креслу старенькой своей бабуни, с которой на пару они зимуют на сей раз в Орехове, а то падает на колена перед угольником с иконами… Но вот она уже вновь в людской у огромной русской печи следит за тем, как готовят гуся, командует девушками, убирающими комнаты, достает из сундука праздничную белую скатерть-шитье работы крепостных, приданное бабушки, — чуть ли на сто персон раскрывалась она! А сердце ее трепещет, замирает, падает… Она ждет своего жениха Жоржа, выглядывает на крыльцо, подставляя свои горящие от печного жара щеки колючим царапинам метели, — вот-вот загремит колокольчик и к заснеженному дому подлетит тройка, а в ней — в парадной треуголке — родной, веселый, долгожданный…
Но веселый и долгожданный и великими слезами омоленный, такой вроде бы бесшабашный, но в глубинах своих такой печальный, ибо с самого начала знал что погибнет, — уже полгода как покоится на ледяном дне Цусимского пролива, под саваном свинцовых вод.
…А вот и Катя, Верина сестра, и она тут же… Тихо наигрывая старинный вальс, она тоже думает о нем, но молчит, и никто не знает, ч т о она думает и к а к она его помнит. И она об этом никому не говорит. А ведь этот вальс — и я печатлею этот миг, — она играет спустя пятьдесят лет с тех дней, — скажем в году пятидесятом XX столетия, и звучит он для нее не томным минором забвения, а живой былью — безнадежным горем тех, кто под духовой оркестр встречал на Казанском вокзале Москвы редких сынов, мужей и братьев, вернувшихся с Японской войны, и не находил среди них своих близких. Тут даже и тихо танцевали некоторые. Но это было кружение скорби, кружение неотвратимости и непоправимости случившегося. Кружение как некий ритуал, плач…
Вся серединная простая Россия медленно, монотонно, обреченно и молча кружилась тогда под этот вальс:
Спит Гаолян, Сопки покрыты мглой… На сопках Маньчжурии воины спят, И русских не слышно слез…* * *
…А еще всегда заглядывали у нас в книгу Елены Молоховец, тоже, между прочим, киевлянки, всю испещренную пометками и расчетами, которые делала мама, когда к праздникам жарилась курица, пеклись пироги или ставились куличи, а то и по самым простецким кулинарным поводам, когда продуктов было всего-то раз — два, да обчелся. Маринадов, пришедших к нам с Балкан, у нас не водилось, заготовок не делали (из чего?) — разве что несколько баночек варенья, сваренных по очень старинным рецептам, — эта «варенишная» книжечка до сих пор цела, как и Молоховец — мама мастерски переплела ее в свое время и сделала ей из дешевых обоев великолепную обложку. Замечу к слову: дядя мой упомянутый Кирилл Иванович Домбровский, строгий носитель традиций, когда женился вторым браком, тут же потребовал, чтобы все в доме готовилось по Молоховцу и сам отыскал у московских букинистов для жены эту волшебную книгу. И надо сказать, что супруга его Мария Павловна в совершенстве справилась со своей миссией. А ведь она была из коренной крестьянской сибирской семьи. Родители умерли от холеры когда она и сестрица были еще совсем малы. Туго им пришлось у родни. И две девочки пешком, побираясь, отправились в Москву. Машеньке было лет 10, а Вере — 12–13. И дошли. Вера устроилась работать, выучилась сама и выучила сестру — Маша стала очень хорошей, виртуозной, серьезной монтажницей на «Центрнаучфильме», а Вера всю жизнь проработала на авиационном заводе, имела награды.