Возвращение блудного сына
Шрифт:
— Нет, это вряд ли. Во всяком случае, сложностью этой ничего оправдать нельзя. А Гольянцева я немного понимаю. Натура такая — трусливая, всеми битая. Чего уж теперь, казалось бы, надо человеку? И жизнь, по сути, прошла, и место сытое, не пыльное, а тоже, смотри, справедливости ищет. По-своему, а ищет. Я вот думаю, не появись ты тогда в ресторане, он все равно бы нашел к нам лазейку.
— А почему же он Баталову не помог?
— Может, и помог, откуда ты знаешь? А может, и не помог, вот теперь и терзается, что на его глазах парень сгорел.
Семен
— Тише! Глянь-ка туда. Видишь, язенок плавится? Видишь?
Язенок всплывал, плескался, ввинчивался в зеленую глубину гибким своим телом. Вдруг что-то быстрое и тяжелое ударило рядом, пузырьки взвились вверх, и рыба, испуганно дрогнув, стремительно унеслась к тени прибрежных ив. А Семен Кашин, кинувший гальку, стал следом за Войнарским подниматься по угору.
22
Строили наполовину сами рабочие, сверхурочно. Недавно открыли. Теперь лесозавод имеет уголок культуры — свой клуб.
На торжественное открытие пришли все. Приветствовали и от губкома профсоюза, и от ячейки ВКП(б), и женотдел, и ленинцы-новобранцы.
Митинговали. Спектакль. Потанцевали.
Немножко смешно было, что президиум собрания был составлен из товарищей, не принимавших никакого участия в постройке.
Ну, да это ничего. Главное — еще одним уголком культуры на производстве больше.
Похищен профсоюзный билет на Кондрякова Н. Я., выданный союзом торгслужащих за № 1986. Считать недействительным.
В тот день, когда Николай Малахов впервые проснулся в стенах неожиданно ставшего родным дома, он не пошел на работу. Встав с кровати, нашел на столе записку: «Колинька дорогой я ушла на базар. Не думай что я цыганка ветренная. Пусть все будет хорошо как в кино а о раньше не станем вспоминать. Ну до встречи куплю луку укропу квас есть сделаю окрошку».
Николай снова лег, закинул руки за голову и тихо засмеялся: он был дома наконец. Он обрел его, свой дом, — крыша, под которой он находился, была его крышей, а женщина, что жила здесь, была его женой. Нежность, любовь, хмель свободы и радости бродили в сердце, кружили голову. Разве мог этот родной, отгороженный от остального мира крохотный кусочек пространства сравниться с тем, что раньше заменяло ему кров: застланное низкими тучами серое бивуачное небо, казарма, квартирка Фролкова, чистые звезды пригородных лугов. Там он находил приют — тревожный и ненадежный. А здесь… Он положил руку на грудь и глубоко, судорожно вздохнул. Встал, оделся, заправил кровать, сел на табуретку и стал ждать ее возвращения. Тикали ходики, плескалась черемуха за окном, пахло закисающим квасом и малиновым вареньем.
Она
— Ох, задохнулась… Уж я торопилась: ударило в голову, что ты от меня ушел. Чтой-то я — ах, дурочка! Ну, здравствуй опять.
…День был тих и зноен. Очнувшись после недолгого послеобеденного сна, она стала собираться на работу. Малахов пошел проводить, уговорив заглянуть по дороге к артельщикам. Те, увидав их вместе, торжественно умолкли и только смущенно покряхтывали. Наконец десятник не выдержал:
— Што, женился? Ах ты, едрит твою… — Он закашлялся, сплюнул и, подойдя к ним, сунул Николаю ладонь. Затем взялся за пальцы девушки, прильнул к ней и быстро клюнул в щеку. Отскочил, взъерошенный и зардевшийся; подмигнул Малахову и победно обвел глазами мужиков. Те захохотали, загалдели и стали подходить к жениху, гулко бухая его в спину. Он растерянно улыбался. Кто-то затянул «Во лузях, во лузях», но его оборвали. Огромный Кузьма яростно чесанул затылок и прогудел:
— Ну и свадьба, мать честная! И по усам не текло, и в рот не попало.
Николай глянул на него; что-то сообразив, закружился среди мужиков, наговаривая:
— Обождите, обождите! Вот я ее на работу сопровожу, да и вернусь, тогда уж сообразим, сообразим!
— Ты оставайся с ними, — сказала она. — Вон они какие — чудные, ей-богу! Я одна дойду. А ты встречай меня, ладно? Не загуляй, смотри! — И пошла по тротуару.
Анкудиныч вынул деньги, отсчитал несколько ассигнаций и помахал ими:
— Вы меня поняли, нет, мужики? Теперь, значит, шабашим, и — гулять, а потом я поровну со всех вычитаю, не надо бы парня на первых порах в убыток вводить.
— До-обро-о!
Как тут и был, вывернулся из дверей своей лавки раскосый азиат с косичкой и замер, вежливо кланяясь и прижимая к груди короткие ручки. Десятник подозвал его:
— Подь-ко сюды, хмырь черемной!
Тот подбежал, забормотал, сгибаясь учтиво:
— Дластуйте, длуга. Сево-сево нада?
Анкудиныч протянул деньги:
— Обиходь, чтобы все честь по чести. Неси на ту сторону, где полянка. Пойдем, мужики!
Они пошли на полянку, под деревья, что росли сбоку от лавки. Хозяин ее расторопно притащил водки, колбасы, молодого лука и хлеба. Десятник плеснул в первую кружку, протянул ему:
— Давай-ко выпей, нехристь, за доброго человека.
Азиат гортанно рассмеялся и, быстро-быстро замотав головой, убежал обратно в лавку.
Анкудиныч крякнул досадливо:
— Ну, до чего же вера у людей вредная! Не дозволяет!
— Да! Вера! — откликнулся одноглазый Ефим. — Скажешь тоже — вера! Я с этими друзьями в гражданску в Сибири стречался. Эдак-ту станцию брали, дак напоролись на четверых — ни один лыка не вяжет! Закололи, а они и не почувствовали небось — совсем освинели! Не пьет человек — и все, какая тут, к черту, вера.